Рубизнес
для Гениев
из России
«Истина освободит вас»
http://Istina-Osvobodit-Vas.narod.ru
MARSEXX

Адрес этой странички: /tolstoy/bulgakov-tolstoy.html
«И познаете истину, и истина освободит вас». (Вот первая истина, в которую я верю и соответствии с которой поступаю! А истина эта возвещеа евангелистом Иоанном (Иоан. VIII, 32))
Бизнесмен,
бросай бизнес!
Работник,
бросай работу!
Студент,
бросай учёбу!
Безработный,
бросай поиски!
Философ,
бросай думать!
НовостиMein KopfИз книгСверхНМП«Си$тема»Ру-бизнесЛюби!!!

Валентин Булгаков
О Толстом

Содержание всей книги

ОТ АВТОРА

КАКИМ Я ЕГО ПОМНЮ

ЧЕРТЫ ВЕЛИКОГО ОБРАЗА
      Первое знакомство
      «Долг моей совести»
      «Он думал о нас»

ДЕНЬ ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА

ТОЛСТОЙ И ДЕТИ

ТОЛСТОЙ И КИНО

УХОД И СМЕРТЬ Л. Н. ТОЛСТОГО

В КРУГУ СЕМЬИ (1912-1919 гг.)

ПИСЬМА С. А. ТОЛСТОЙ К ВАЛ. Ф. БУЛГАКОВУ

Примечания

ОТ АВТОРА

Очерки, напечатанные в этом сборнике, написаны за долгий период времени — с 1912 по 1962 год. Часть из них была опубликована в разных журналах, газетах и сборниках, часть появляется в печати впервые.

Мне кажется, что — соединенные вместе — очерки эти не только полнее освещают личность Толстого, но и дают нечто повое о нем, чего они не давали и не могли дать порознь.

Повторы, к каким относятся упоминания в отдельных статьях о тех или иных фактах или наблюдениях, описанных уже в статьях предшествовавших, по возможности удалены, разве что рассказ об одном и том же явлении (например, о верховых прогулках Льва Николаевича) в одной статье строился иначе, чем в другой, отличался в объеме и изобиловал новыми подробностями. В таких случаях повторное упоминание оставлялось в тексте.

Огромная личность Л. Н. Толстого до сих пор не изучена исчерпывающим образом. Пусть же мои скромные воспоминания послужат делу этого изучении.

Ясная Поляна

1 августа 1963 года.

Вал. БУЛГАКОВ

КАКИМ Я ЕГО ПОМНЮ

Когда я поселился в доме Л. Н. Толстого и качестве его секретаря, мне было 23 года, а Льву Николаевичу 811. Но должен совершенно искренне сказать, что я никогда не чувствовал этой громадной разницы лет между нами. Не следует меня понимать ложно; я благоговел перед гением и мудростью Толстого, по is то же время я сознавал, что меня, юношу, он, старик, понимает во всем. Мало сказать, «понимает», но и сочувствует мне во всем как равный. И, с другой стороны, весь строй мыслей, интересы и высказывания Толстого были мне всегда как-то непосредственно близки и понятны, как «свои»: до такой степени молодо и мощно было даже в столь преклонном возрасте сознание Толстого. Это был прямо юноша по силе чувства, но степени восприимчивости ко всем жизненным впечатлениям, по силе разума и творческой способности.

Когда приезжали в Ясную Поляну2 «в гости», на один-два дня, взрослые сыновья Льва Николаевича3, этакие 35-летпие и 45-летию бородатые дяди, давно ужи отделившиеся от семьи и жившие своими домами по разным городам и губерниям России, они всегда казались мне старше своего отца. Их я побаивался, тогда как Лев Николаевич держался со мной, как и со всяким, на равной ноге.

А творческая продуктивность Толстого! В 1910 году, т. е. в последний год своей жизни, осложненной к тому же семейной трагедией, Толстой написал большую книгу «Путь жизни»4, комедию «От ней все качества»5 (в которой позднее так хорош был в роли босяка-прохожего знаменитый австрийский актер Александр Moисси), рассказы «Нечаянно»6, «Ходынка»7, «Благодарная почва»8, продолжал, но, к сожалению, не окончил повесть «Нет в мире виноватых»9, написал статью «О социализме»10, около 650 писем, из которых многие но объему равнялись статьям.

Интерес и восприимчивость Льва Николаевича ко всему окружающему были удивительны. Он знал все, что пишется в газетах, следил за новостями в русской ц иностранной литературе, переписывался с писателями, с единомышленниками и с лицами, ему совершенно неизвестными, принимал множество посетителей, знал всех крестьян в деревне Ясной Поляне и входил но все мелочи их быта, умел каждому в доме сказать что-нибудь нужное и сердечное.

Книжные интересы Толстого поражали разносторонностью. Он интересовался художественной, исторической, социологической, философской и религиозной литературой. Книги по исследованию русского языка, по фольклору и этнографии также привлекали его. Заглядывал Лев Николаевич и в книги по естествознанию. Помню, как поражен был я, наткнувшись однажды в библиотеке Толстого на английскую книгу по электричеству, всю испещренную отметками и критическими замечаниями Толстого на полях.

О прочитанном Толстой судил всегда совершенно самостоятельно. Авторитеты, равно как и предубеждения, не существовали для него. Он мог резко отозваться о Шекспире и Достоевском и вознести до небес русского крестьянина-писателя Сергея Терентьевича Семенова11, у которого ему особенно нравился богатый и сочный народный язык. Случалось ему и ошибаться. И все же, надо отдать Толстому справедливость: это только благодаря его наведению познакомилось русское общество впервые с целым рядом выдающихся иностранных писателей и мыслителей, как, например, Вильгельм фон-Поленц12, Амиель13, Эмерсон14, Хельчицкийl5 и др.

В литературе его привлекали правдивость, жизненность, простота, богатый и выразительный народный язык. Реалистический метод в литературе Толстой считал наиболее плодотворным. К декадентству относился резко отрицательно, считая его продуктом буржуазной среды, утратившей связь с пародом. Писать он хотел не для привилегированных классов, а для всего народа.

При мне в 1910 году посетил Толстого известный артист Павел Орленев16, который, между прочим, попросил Льва Николаевича написать ему что-нибудь на память. Толстой взял листок бумаги и написал:

«Как только искусство перестает быть искусством всего народа и становится искусством небольшого класса богатых людей, — оно перестает быть делом нужным и важным, а становится пустой заботой».

И это было сказано за семь лет до Октябрьской революции!

Особо следует отметить любовь и восприимчивость Толстого к музыке, не покидавшие его до последних дней. Музыку он любил «больше всех других искусств». В доме частым гостем бывал московский пианист А. Б. Гольденвейзер17. Он играл Толстому Скрябина, Чайковского, Шопена, Моцарта, Гайдна, Шумана, Бетховена, Баха; и Лев Николаевич часто плакал от умиления, слушая музыку.

Вкус Толстого к музыке был самый строгий. «Он мог не любить чего-нибудь хорошего (например Вагнера), — говорил о нем А. Б. Гольденвейзер, — по зато все, что он любил, было хорошо».

Не забуду чудного вечера в яснополянском зале, когда Гольденвейзер долго и прекрасно играл Шопена. Лев Николаевич слушал-слушал и, наконец, не выдержал:

— Вся эта цивилизация, — воскликнул он дрожащим голосом и со слезами на глазах, — пускай она пропадет к чертовой матери, только... музыку жалко!

А любовь Толстого к природе! Как юноша, упивался он красотой весны в 1910 году и сам говорил:

— Я наслаждаюсь этой весной как никогда! Точно в первый или в последний раз!

Увы, так оно и оказалось: весна эта была последней в его жизни!

— Пойдемте смотреть, как каштан цветет! — бывало, звал он все общество, находившееся в доме; и вот все шли за ним в парк «смотреть, как каштан цветет».

Идя летом па прогулку, он часто возвращался с букетом цветов в руках и говорил, точно оправдываясь:

— Сорвешь один цветок, за ним — другой, и не заметишь сам, как наберешь целый букет...

До конца жизни Лев Николаевич сохранил обычай ежедневных верховых прогулок. Ездок он был очень смелый. Мне доводилось нередко сопровождать его. Вот программа всех верховых прогулок Льва Николаевича, от которой он отступал очень редко: выехать но дороге, скоро свернуть с нее к лес или в поле, в лесу пробираться по самым глухим тропинкам, переезжать рвы, прыгать через канавы и заехать таким обратим очень далеки; затем — заблудиться и, наконец, тогда искать дороги в Ясную, спрашивая об этом у встречных, плутать, приехать утомленным. Спросить: устали, Лев Николаевич?

— «Нет, ничего», — неопределенным тоном. Или — очень определенно, только одно слово: «Устал!»

И я, и врач Душан Петрович Маковицкий18, сопровождая по очереди Льна Николаевича и его верховых прогулках, знали, что не надо при этом беспокоить Льва Николаевича разговорами. Он отдыхал и по большей части ехал молча и задумчиво, но иногда сам начинал милый, дружеский разговор, вспоминая, рассказывай о чем-нибудь или делясь занимавшей его мыслью. Неизменно восхищался природой: розовой пеленой гречишного поля, ястребом, парящим в небе, воркованием горлинки...

Лев Николаевич жил в Ясной Поляне чрезвычайно скромно. В 81 год он уже не работал физически, но зато всегда и во всем старался довольствоваться малым. Несколько раз при мне уговаривал он Софью Андреевну19 упростить и сократить и без того не бог весть кикой изобильный и роскошный вегетарианский стол. Был бережлив и даже скуповат на бумагу, стараясь использовать на писание каждый клочок. Сам выносил ежедневно утром ведро с грязной водой из своей комнаты. Очень жаловался, раздражая Софью Андреевну, на яснополянскую «роскошь», которую сейчас тысячи посетителей его бывшего дома усердно ищут и которой, к немалому удивлению своему, не находит. Не боялся войти в крестьянскую избу, в больницу, чтобы помочь, посоветовать. Одевался просто, не покупал никаких новых вещей. И все же страдал, очень страдал от сознания своего барства.

Всем своим существом связан был Лев Николаевич с Ясной Поляной. Сравнительно молодым человеком он говорил: «Без своей Ясной Поляны я трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней. Без Ясной Поляны я, может быть, яснее увижу общие законы, необходимые для моего отечества, но я не буду до пристрастия любить его»20. Правда, это относилось больше к деревенской Ясной Поляне, любовь к которой жила в душе Толстого до последней минуты. Что же касается Ясной Поляны-усадьбы, то в старости Лев Николаевич как бы разошелся духовно с своим родным гнездом, разлюбил его, простить не мог именно его барства.

Как ни очаровательна была Ясная Поляна-усадьба, со своим разумным комфортом, со своей умеренной «роскошью», с высокими, светлыми, просто обставленными комнатами, с сиренью под окнами, с небольшим, но очень живописным парком, с прудами, с окружающими ее березовыми и дубовыми рощами и лесами, но... рядом стояли крестьянские избы с соломенными крышами, в которых господствовали грязь и теснота, мужики и бабы надрывались над работой и ходили изможденные, тощие, плохо одетые, земли не хватало, культуры не было. И если молодой Толстой не мог видеть и выносить это, то старый, в котором «барин» уже изветшал, а человек строгих требовании к себе вырос, не мог и не хотел мириться с подобным положением.

В споре с Софьей Андреевной, настоящей аристократкой-помещицей и чадолюбивой матерью, Льва Николаевича раздражало, мне кажется, главным образом, то, что она принципиально не соглашалась с его обличениями барства. Как писатель и старик, он несомненно имел право на минимум комфорта, и, собственно говоря, только этим минимумом он и пользовался, упрощая для себя во всем сравнительную яснополянскую простоту. Главной «роскошью» Толстого была возможность досуга. Но ведь в этот досуг он употреблял не на праздное времяпрепровождение, а на упорный труд, хотя в его годы мог бы с чистой совестью отдыхать беспечно.

В 1910 году я дважды сопровождал Льва Николаевича в его поездках к близким людям — сначала к Сухотиным21 в Кочеты Тульской губернии и потом к Чертковым22 в Мещерское Московской губернии. Оба раза Лев Николаевич ехал отдохнуть от ненавистной ему обстановки в Ясной Поляне. И поскольку это касалось его желания побыть в разлуке с женой, с семьей, оставшейся, в своей основе, миниатюрным сколком именно тон среды, от которой он отрекался, то это по-человечески совершенно понятно. Но если говорить о «роскоши», то ее у Толстого не только в Кочетах, но даже и в Мещерском было не меньше, чем в Ясной Поляне. Только люди там и тут были приятнее, тактичнее. Не производили, как Софья Андреевна, постоянных «лобовых атак» против дорогих. Льву Николаевичу принципов равенства и возможного ограничения себя во всех своих материальных потребностях.

В чудный майский день, за обедом на террасе, Лев Николаевич наклоняется к сидящему рядом старому другу семьи и шепотом говорит:

— Я думаю, через пятьдесят лет люди будут говорить: представьте, они могли спокойно сидеть и есть, а взрослые люди ходили, прислуживали им, подавали и готовили кушанье!

— Ты о чем? — спрашивает Софья Андреевна. Она уже догадалась, — О том, что они подают?

— Да, — и Лев Николаевич повторил то же вслух.

Софья Андреевна начинает возражать:

— Я думала, что ты будешь рад... Сейчас так хорошо в природе!

— Да я это только ему сказал, — говорит Лев Николаевич. — Я знал, что будут возражения, а я совсем не хочу спорить.

У Чертковых Льву Николаевичу не возражали, хотя... и там имелась «прислуга».

Писал Лев Николаевич всегда днем, чем отличался от Достоевского, работавшего по ночам.

Лев Николаевич имел обыкновение говорить, что в пишущем живут два человека: один творит, другой критикует. «И вот, ночью, — добавлял Толстой, — критик спит».

Писал Лев Николаевич всегда сам. К диктовке прибегал очень редко. Писал, как известно, довольно-таки неразборчиво, и в доме существовал даже своего рода спорт: кто первым разберет то или иное не поддающееся расшифровке место из черновиков Льва Николаевича. Случалось, что никто не мог разобрать какого-либо особо неразборчивого места. Тогда шли ко Льву Николаевичу. Он наклонялся над рукописью, щурился, вчитывался и, наконец, покраснев, объявлял, что тоже не может разобрать, что тут такое написано...

Его мысль при работе обгоняла процесс записывания. Замечательны тысячи писем, написанных Толстым. Это, по существу, был его разговор со всем народом, который, конечно, необходим был ему и как писателю. Толстой с одинаковым вниманием отвечал как на письма Тургеневых23 и Стасовых24, так и на корявые, но внутренне содержательные послания никому решительно не известных людей из крестьянской или рабочей среды. И если оп не успевал всем ответить, то привлекались на помощь секретарь, домашний врач, дочери...

Когда приходили к Толстому посетители, он не только отвечал па их вопросы, невольно играя роль «оракула», но обычно и сам закидывал их вопросами: как они живут? чем занимаются? к чему стремятся? во что веруют? что любят и что не любят? как относятся к тому или иному вопросу? — и т. д. Так он пополнял свою неисчерпаемую сокровищницу жизненного опыта, даже находясь в своем мнимом «отшельничестве» в деревне.

Пополнял он, как художник, и запасы живого, разговорного языка, характерных словечек.

— Он рассказывает, — говорил он об одном посетителе: «биография моя затруднительная», «по волнам жизни носило»... А я слушаю и запоминаю эти словечки для своей комедии!

Доказывать, что Толстой хорошо знал людей, значило бы, конечно, только ломиться в открытые двери. Я уверен, в частности, что Толстой знал меня лично в те годы гораздо лучше, чем я сам себя знал. Дети Льва Николаевича говорили мне, что в раннем детстве они никогда не могли солгать отцу. Не могли! Матери могли, а отцу нет. Отец все равно по их глазам и лицам узнавал правду.

Интересное свидетельство о проницательности Льва Николаевича оставил один дипломат, а именно болгарский посланник Ризов, посетивший Толстого. Оп рассказывал после, что в то время, как он сидел перед Толстым, он «чувствовал себя совершенно стеклянным». Подумайте! Уж если дипломат так чувствовал себя в присутствии Толстого, то что же могли сказать о себе простые смертные!

В общении с людьми Толстой был всегда удивительно свеж, нов, интересен и разнообразен, и в то же время сердечен и деликатен. В разных формах проявлял он внимания к окружающим, к помогавшим ему. Помню, то принесет грушу, то подарит записную книжку, заботливо справится о здоровье, о настроении, распросит о планах и занятиях, о письмах из родного дома, подаст непринужденные, но оттого не менее ценные, сонеты и т. д. Недаром поэтому каждый дорожил возможностью побыть подольше в обществе занимавшегося и часто уединявшегося в своем кабинете Льва Николаевича.

Просьбы его о том или ином, хотя бы самом пустячном, одолжении, равно как и деловые поручения, облечены были всегда в самую любезную, дружескую форму.

— Сделайте, пожалуйста, если милость ваша будет!..

Такими же были и выражения его благодарности за любую, хотя бы самомалейшую, услугу. О чарующей искренности Льва Николаевича я уже и не говорю. Работал» с ним было одно удовольствие. Ни малейшего давлении ею необычайного авторитета я никогда не ощущал.

Толстой не был ни педантом, ни сектантом, и в этом отношении выгодно отличался от многих своих последователей. Отношение его к каждому положению, к каждому собеседнику всегда было новое, неожиданное, не казенно-«толстовское». Приверженец работы на земле, он часто уговаривал молодых людей не бросать города, когда видел, что они к этому не готовы. Иным, как и мне в свое время советовал не покидать университета до окончания, хотя и придерживался того мнения, что образование, которое давала школа в то время, было скорее вредно, чем полезно.

Скучному юноше, подробно излагавшему Толстому историю своей любви к одной девушке и спрашивавшему, жениться ли ему на ней, категорически ответил «нет», а на дополнительный вопрос о причинах столь категорического ответа, заявил: «Если бы вам надо было жениться, так вы бы не стали меня об этом спрашивать!»

Выросших детей, желавших покинуть родителей: якобы во имя возможности жить вполне независимой, последовательной жизнью, Толстой всегда отговаривал от этого: медленный рост внутренней жизни он предпочитал внешней последовательности.

Известен рассказ И. А. Бунина, тоже в молодости увлекавшегося «толстовством», о том, как Лев Николаевич, еще в 90-х гг. прошлого столетия, обескуражил однажды приезжего проповедника трезвости, который уговаривал его организовать общество трезвенником.

— Да для чего же?

— Ну, чтобы собираться вместе...

— И при этом не пить?

— Да.

— Такое общество не нужно. Если вы не хотите пить, то вак не к чему собираться. А уж если соберетесь, так подо пить!

Анекдот, довольно рискованный. Всее любители «выпить» радуются этому анекдоту и готовы шутку Льна Николаевича принимать всерьез. Но мне все-таки рассказ Бунина очень правится. Не выдумал ли его Бунин? Это не исключено. Писатель-художник мог не устоять перед таким соблазном. Впрочем, рассказ хорош и как выдумка. Весь Толстой тут!

Лев Николаевич был, вообще, очень склонен к юмору.

Иногда шутки ради 82-летний Толстой готов был, казалось, обратиться в ребенка.

В Мещерском у Чертковых Лев Николаевич однажды присел со мной на вольном воздухе за маленький столик, чтобы вместе разобрать почту. Подошел один человек, потом другой, стала расти группа. Это заметил и уже забегал вокруг с своим аппаратом фотограф Черткова англичанин Тапсель26.

Лев Николаевич поглядел на фотографа, лукаво поглядел на меня и, смеясь, потихоньку промолвил:

— Я едва удерживаюсь, чтобы не выкинуть какую-нибудь штуку: не задрать ногу или не высунуть язык!..

И я, глядя па него, верил, что он, действительно, «едва удерживается», а может... и не удержаться и мальчишеской выходкой реагировать па обременительное внимание фотографа.

Между прочим, после отъезда скучных гостей Толстой нередко предлагал своим домашним осуществить «нумидийскую конницу». Это значило, что по знаку, данному стариком Льном Николаевичем, все вдруг вскакивали и начинали бегать вокруг стола, потряхивая в воздухе кистью высоко поднятой правой руки, причем Толстой бежал обыкновенно впереди всех...

Так бегали, покуда нудное настроение не рассеивалось...

Занятый днем литературной работой, Лев Николаевич посвящал вечер общению с семьей и гостями. Обедали в 6 часов. После обеда он еще некоторое время занимался в своем кабинете (больше читал, чем писал), но к чаю, подававшемуся в 9 часов вечера, выходил в общий зал, уже совершенно освободившись от каких бы то ни было обязанностей по литературной, части.

Обеда Лев Николаевич не любил. С обедом был связан церемониал: строгое распределение мест, чинное поведение, зажженные бронзовые канделябры на столе, торжественно прислуживающие лакеи в белых нитяных перчатках. Все это, а особенно лакеи, только мучило Льва Николаевича, напоминая ему о его привилегированном, «господском» положении.

Как своеобразно выразил однажды Лев Николаевич пренебрежительное отношение к обеденному церемониалу и как смело, но в то же время забавно подшутил над женой и над ее приверженностью к строгому этикету, рассказывает Татьяна Андреевна Кузминская в своих воспоминаниях27.

В большом зале-столовой собрались на обед. Длинный стол накрыт белоснежной скатертью и прекрасно сервирован. Горят свечи в канделябрах. Двое лакеев, старый и молодой, готовы разносить кушанья. Лев Николаевич, его взрослые дети, гости — уже налицо. Только старая графиня что-то запоздала, и все ждут ее около своих стульев, не садясь за стол... Минута довольно торжественная. И вот Толстой вдруг говорит:

— А знаете что, давайте удивим Софью Андреевну: спрячемся все под стол!

— Как под стол?!

— Да так! — говорит Толстой, и чтобы показать пример, лезет под обеденный стол. Тогда и другие за ним. Длинная скатерть скрывает всех.

Графиня входит: в столовой пусто.

— Да где же Лев Николаевич? Где нее остальные?

Графиня поражена.

И вдруг Лев Николаевич и все остальное общество со смехом вылезают из-под стола.

Не могла, конечно, не рассмеяться и хозяйка дома.

Таким бывал обед. Вечерний чай — другое дело. Свечи па столе зажигались не всегда, и сидящие за столом довольствовались обычно скудным, рассеянным светом, шедшим от расположенных вдали, в других углах комнаты, керосиновых ламп. Было уютно и просто. Садились где кто хотел. Угощение обычное: сухое (покупное) чайное печенье, мед, варенье. Самовар мурлыкал свою песню. И даже Софья Андреевна не распоряжалась, предоставив разливание чая кому-нибудь другому и подсев к столу сбоку в качестве одной из «обыкновенных смертных».

В подобной атмосфере Лев Николаевич «таял», разговор за столом обычно отличался большой непринужденностью и задушевностью и иногда затягивался до позднего часа. Впрочем, не дольше, чем до 11 — 11,5 часов, когда Лев Николаевич вставал и уходил к себе.

Вы думаете, что он тотчас ложился спать? Нет, дневной труд еще не был закончен.

Присев в кабинете на старое, обитое выцветшей желтой материей, угловое, так называемое «рогатое», кресло, стоявшее перед длинным раздвижным столиком (подарком Черткова), Толстой раскрывал толстую клеенчатую тетрадь, так называемую «общую», и заносил в нее коротенько заметки о внешних событиях, пережитых за день. И в эту же тетрадь переписывал из особой записной книжки, с которой никогда не расставался, мысли, приходившие ему в голову в течение дня.

Дневники Толстого изданы. В них, в том числе и в дневниках за последний год его жизни, отражено, в записях личного характера, много борений духовных, которые поражают читателя. «Где же эта пресловутая простота, ясность и прозрачность Толстого, его духовное парение, его светлый идеализм, его христианство, наконец?» — спрашивает он, — и не находит ответа. Но ответ есть и должен быть, хотя, может быть, тоже, как и само содержание дневников, не простой и но односложный. Противоречий в душе Льва Николаевича до конца сохранилось много: борьба духовного и материального, проблема смерти и бессмертия; любовь к прекрасному «этому» свету, укоренение в «темной жизни» всеми фибрами чуткой, сильно чувствующей и неизмеримо одаренной художественной души — и ожидание неминуемого скорого «конца», сомнения, сменяющиеся величайшим религиозным пафосом. Чистейший идеализм, усилия самосовершенствования — и недовольство собой. Желание любви «ко всем, всем» — и тяжелая атмосфера ссор и столкновений между самыми близкими людьми. Ненависть к барству и связанность им; любовь к трудовому люду и отторженность от него. Желание взмахнуть духовными крыльями и лететь — и досадное нездоровье: то изжога, то атеросклеротические явления, то мозговое утомление. Все, все это имело место, и все это отражалось в интимных дневниках Толстого.

Но какое геройство в борьбе с повседневностью, с телом и с плоским страхом, в борьбе с низшим своим «я»! Геройство, другого слова не подберешь... Геройство, ни которое способны только великие души и свидетельством которого являются чудные, могучие, глубокие и свежие мысли Толстого, ежедневно присоединяемые в дневниках, среди других, к сообщениям о столкновениях с Софьей Андреевной, об изжоге, о гостях и о верховых поездках...

Дневник Толстого — это весь человек без утайки. Таким его дневник был смолоду (он очень напоминает своих характером юные искания Николеньки Иртеньева)28, таким он остался и в старости. По существу, записи, заносимые великим писателем по вечерам, в конце трудового дня, в клеенчатую тетрадь, являлись также творческой задачей. Толстой как бы изучал и прослеживал жизнь своего собственного «я»; точнее, на основе изучения своего «я» рисовал картину подлинной, часто скрытой не только от других, но и от себя самого, внутренней жизни человека. Дневник Толстого до конца искренен. В этой искренности — его величие29.

Толстому, конечно, случалось испытывать житейски моменты душенного угнетения, депрессии под влиянием тяжелых мыслей, недовольства собой, нездоровья или семейных огорчении. Но со стороны трудно было это заметить. Подобные моменты Лев Николаевич старался переживать в одиночестве, стремясь сознательно к тому, чтобы не заражать дурным настроением других людей. Помню, как однажды он извинился передо мной за свое мрачное настроение. Но никакого решительно мрачного настроения я в тот раз в нём не заметил. Видимо, он хорошо владел собой.

Если бы я захотел назвать какой-нибудь недостаток Толстого, то я прямо не знал бы о чем говорить. Может быть, о его несколько скептическом отношении к женщинам? По ведь это убеждение, а не недостаток. Или о некоторых сохранившихся у него, не в сознании, а как бы в области подсознательного, аристократических предрассудках? Он, например, не желал мезальянса для своих дочерей. Правда, что он и вообще не хотел их браков. Впрочем, говорю об этом с чужих слов.

Сердился ли Толстой? Я только однажды видел его гневным. Толстой назвал — не в лицо, а заочно — «каким-то негодяем» незнакомого ему человека, непрестанно бомбардировавшего ею наглыми письмами и телеграммами. Другого — «отрицательного» — ничего не могу найти в толстовском характере и привычках.

Помню, как я в свое время утверждал, что, собственно говоря, мы имеем право ставить вопрос о «святости» Толстого, как человека. Слово «святость» я употреблял, конечно, не в церковном смысле, а в смысле исключительно высокого нравственного «тонуса» личности и жизни Льва Николаевича. На этом высоком «тонусе» мне хочется и теперь настаивать, вопреки столь же частым, как и голословным возражениям со стороны всех тех, кто не верит в особое благородство и в особую, благоуханную высоту и красоту духовного облика старика Толстого. В самом деле, этот, в молодости страстный, увлекающийся и гордый человек, в старости, благодаря неустанному самосовершенствованию, самокритике, самодисциплине, достиг исключительно высокого морального уровня. Сам-то он расценивал себя невысоко, но зато всем, кто сталкивался с ним, было ясно, что перед ними — не только большой писатель, мыслитель, но и высокий и чистый духом человек. Бывали минуты, когда все лицо Толстого светилось, когда чувствовалось, что все существо его проникнуто любовью к миру и людям.

Но тут мы стоим перед загадкой личности Толстого. В чем состоит эта загадка? В том, что в его личности как бы совмещались, но не сливались «святой» и художник. В самом деле, «святость» предполагает постоянное устремление внимания ввысь, к небесам, к идеалам внутренней, духовной жизни. Это и было у Льва Толстого. С другой стороны, художническое одарение предполагает обостренное внимание ко всему окружающему нас на земле. И это тоже было у Толстого. Но как это в нем соединялось? Мы не знаем. Мы видим много художников, но о них никак не скажешь, что они «святые». И, напротив, мы знаем или представляем себе «святых», которые вовсе не были художниками. Но в лице Толстого мы видели и «святого», и художника вместе. Не упуская из виду ничего из совершавшегося на земле: ни бега букашки, ни малейшего тайного движения человеческого сердца, Толстой все же тянулся всем своим существом к высшему идеалу. И земля, и небо, казалось, привлекали его и были нужны ему одинаково. Это было, в самом деле, в высшей степени характерно для Толстого.

Одна оговорка. Я сказал, что и самое лицо Толстого часто светилось. Отчего же, однако, на многих фотографиях Толстой выглядит суровым и хмурым? Ответ прост: оттого, что он очень не любил сниматься. И, вероятно, во время процедуры сниманья, когда какой-нибудь ретивый фотограф суетился вокруг него, в душе сердился да этого фотографа. Ведь как они ему надоедали! Одного В. Г. Черткова, тоже часто снимавшего его, он терпел, желая отблагодарить его своей покорностью за многие дружеские услуги, но и ему, бывало, говорил:

— Мы с вами во всем согласны, Владимир Григорьевич, взгляды у нас общие, но одного убеждения я не разделяю: это того, что вы должны снимать меня!

Добавлю, наконец, что никогда не было также ни в писаниях Толстого, ни в его личном поведении ни тени слащавой сентиментальности. Характером благородной сдержанности, которая вовсе не мешала сердечности, отличалось его общение не только с чужими, но и с близкими людьми. Даже с ближайшими друзьями он был не на «ты», а на «вы». (Некоторые молодые дружбы не в счет).

Помню, мне часто хотелось вечером, прощаясь со Львом Николаевичем (он бывал тогда особенно благостным!), поцеловать ему руку. Но я никогда не осмеливался это сделать, понимая, что ему это было бы неприятно. Был только одни человек, это старик Александр Никифорович Дунаев30, соединявший сочувствие идеям Толстого с директорством в Торговом банке в Москве, который обожал Льва Николаевича и который всегда, при встречах и при расставаньи с ним, целовал ему руку. Дунаев был так неотвратимо упрям, что и Толстой не мог отвадить его от этой привычки.

Впрочем, не один Дунаев, — боготворили Толстого все его друзья и почитатели, находившиеся в личном общении с ним. И это тоже служит лишним подтверждением великого обаяния личности автора «Войны и мира» и «Воскресения».

1960 г.

ЧЕРТЫ ВЕЛИКОГО ОБРАЗА

Первое знакомство

Это было 53 года тому назад, 28 августа 1907 года. Я был студентом-филологом Московского университета, прочел ряд публицистических и философских работ Л. Н. Толстого, заинтересовался ими и явился в Ясную Поляну, чтобы в беседе со Львом Николаевичем выяснить некоторые волновавшие меня вопросы. Вместе со мной подошел к дому Толстого молодой рабочий, интересовавшийся вопросами о борьбе с пьянством в деревне. Вместе с ним мы присели на скамеечку под «деревом бедных», — так назывался старый вяз, который стоит до сих пор перед входом в дом. Здесь часто поджидали Льва Николаевича просители — крестьяне, безработные, во множестве бродившие тогда по Тульскому шоссе в поисках работы, а также люди интеллигентные — студенты, учителя, жаждавшие увидеть великого писателя и получить его совет по тому или иному важному для них вопросу.

Мы едва успели обменяться с рабочим несколькими фразами, как со стороны яблоневого сада показался Толстой. Он был одет в длинную белую блузу и высокие сапоги. На голове — широкополая матерчатая летняя шляпа. Седая борода блестела на солнце. Опираясь на трость, Лев Николаевич быстрыми шагами подошел к нам и обратился сначала ко мне:

— Что вам угодно?

Небольшие старческие, колючие и проницательные, серо-голубые глаза впились в меня испытующим взглядом. Я так растерялся, что в первую минуту не мог ответить Льву Николаевичу ничего вразумительного.

Тогда он обратился к рабочему:

— А вы, наверное, поговорить со мной хотите?

— Да, Лев Николаевич, — ответил тот совершенно просто и спокойно.

— Ага... Так пойдем, пройдемся вместе, а вы здесь подождите, — сказал Толстой, повернувшись опять ко мне.

И оп ушел с рабочим в парк. Оставшись один, я опомнился. «И чего ты испугался? — говорил я себе. — Ведь это Толстой! Что может быть тебе от него, кроме доброго?»

Смущение рассеялось. Вместо него ко мне пришло счастливое, светлое сознание того, что я только что видел самого Толстого.

II когда Лев Николаевич опять подошел ко мне и пригласил пройтись по парку, я уже разговаривал с ним так, будто мы сто лет были с ним знакомы.

Заявив Толстому о своих симпатиях к его творческой работе, к его взглядам, я высказался в том смысле, что ясное сознание истинности известного мировоззрения влечет за собою стремление провести его в жизнь, слова мы должны претворять в дела, и в таком случае позволительно требовать от наших теоретических построений вообще, чтобы они не покидали практической почвы,

Лев Николаевич возразил на мои слова:

— Я очень хорошо понимаю, что вы хотите сказать. Но ваша ошибка заключается в том, что вы хотите видеть результаты своей деятельности. Для чего? Я делаю добро и уклоняюсь от зла, и я знаю, что из того, что я делаю добро, зла никогда не выйдет, следовательно, я должен только стремиться быть добрым. Делай что должно, и пусть будет что будет. Ошибка всех людей в том-то и заключается, что они хотят знать результаты своих усилий, но из этого, конечно, ничего не выходит и выйти не может.

Это было характерное для Толстого рассуждение, но меня не удовлетворял такой абстрактный подход к основным задачам человеческой жизни, и я задал Льву Николаевичу вопрос, как отнесся бы он к общине или лиге, поставившей себе практическую цель объединения всех людей на почве одинакового, сочувственного Толстому, прогрессивного жизнепонимания.

— Мне кажется, — говорил я, — что каждый человек, какого бы социального положения он ни был, мог бы определить минимум своих потребностей, а остающиеся продукты своего труда уделять неимущим членам общества.

— Нужно вообще избегать всякого формализма и принуждения, — ответил Толстой. — Что же касается минимума, так круг человеческих потребностей очень невелик. Но я вас понимаю! Это свойственно вашему возрасту — все сводить на практическую почву... Вот я уж и вижу, — присовокупил он вдруг, — я чувствую это, что внутреннее основание у нас с вами одно и то же, что мы стоим на одной почве, основа у нас одна!..

Лев Николаевич коснулся и своего собственного положения.

— Мне тяжело жить в богатом, помещичьем доме, но изменить положение я не могу, потому что не нахожу сочувствия в семье. Я не вмешиваюсь в жизнь семьи. Для всех имущественных вопросов и личных расчетов я как бы умер. Конечно, такое положение очень тягостно... Вы только никому не передавайте того, что я вам сказал.

Слова эти, из которых было видно, что Лев Николаевич уже в 1907 году был готов к уходу из Ясной Поляны, произвели на меня глубокое впечатление.

Просто и искренне ответил Толстой и на ряд других моих вопросов. Узнав, между прочим, что я считаю Достоевского своим любимым писателем, Лев Николаевич воскликнул:

— Вот как! Напрасно, напрасно! У него так все спутано — и религия и политика... Но, конечно, это настоящий писатель, с глубоким исканием, не как какой-нибудь Гончаров.

«Какой-нибудь Гончаров». Конечно, так мог выразиться только тот, кто был сильнее Гончарова.

Потом Лев Николаевич пригласил меня и рабочего и себе в кабинет в верхнем этаже дома, усадил в кресла и попросил меня прочитать вслух мысли мудрых людей, помещенные в его сборнике «Круг чтения» на 23 августа2. Чтение, видимо, доставило ему большое удовольствие.

— Я каждый день читаю «Круг чтения», — сказал он, — и всегда нахожу что-нибудь поучительное для себя!

Затем он подарил нам по нескольку книжек, дружески попрощался с нами. И лицо его было уже совсем другим, чем при встрече под «деревом бедных». Ни следа строгости не осталось в нем. Он уже знал нас. Он видел, что не пустое любопытство привело нас в Ясную Поляну. Он считал нас друзьями.

Мы покинули Толстого совершенно счастливые. Не только то, что сказал он, но и вся его личность, его приветливость произвела на нас сильнейшее впечатление.

День 23 августа 1907 года, день первого знакомства с Львом Николаевичем Толстым, до сих пор живет светлым воспоминанием в моей душе.

«Долг моей совести»

Толстой был образцом трудолюбия. Затрачивая много времени на создание своих художественных и философско-публицистических творений, на прием посетителей, он не жалел труда на ведение корреспонденции. В Государственном музее Л. Н, Толстого (Москва) хранится сейчас пятьдесят тысяч писем, полученных Толстым, причем выяснено, что приблизительно на десять тысяч из них он ответил лично. На остальные отвечали лица, ему помогавшие. В так называемом «юбилейном» Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого3 его ответы на письма занимают тридцать один том!4 И большей частью это письма, адресованные лицам, лично неизвестным Толстому. Родные часто говорили писателю, что он напрасно тратит столько времени на эту совершенно «непродуктивную», с их точки зрения, работу, но Лев Николаевич обычно отвечал, что он считает долгом своей совести ответить на все приходящие к нему письма.

И он был прав. Как счастлив бывал какой-нибудь одинокий, запутавшийся в противоречиях жизни человек, получивший письмо от самого Толстого. И как важен был этот обмен откровенными письмами, особенно письмами по общественным вопросам, в те времена господства строжайшей цензуры!

Письма приходили самые разные: деловые, «ругательные» (от священников, черносотенцев), «хорошие» (от единомышленников), «просительные» (о материальной помощи).

Много было писем от молодых людей, мечтавших «в духе Толстого» круто порвать с привычными условиями жизни, покинуть высшую школу, переехать в деревню и заняться крестьянским трудом. Лев Николаевич всегда останавливал таких скороспелых «единомышленников», указывая им на необходимость серьезной внутренней подготовки к новому образу жизни, на необходимость нравственного самоусовершенствования,

Писали и революционеры. В 1910 году Толстой вел переписку (в которой и я, по его поручению, принимал участие) с сосланным в Сибирь революционером Семеном Мунтьяновым. В резких и сильных выражениях Мунтьянов предсказывал неизбежность революционного насилия против привилегированных, эксплуататорских классов. Лев Николаевич возражал ему, пропагандируя методы мирного освобождения народа, но в частных беседах признавал серьезность и важность доводов Мунтьянова.

Некто Липецкий спрашивал об отношении Толстого к еврейским погромам. Лев Николаевич отвечал, что он считает единственным виновником погромов и вообще гонений на евреев царское правительство.

Бывали письма личного характера. Так, девушка из Пятигорска прислала отчаянное письмо, в котором сообщала, что совершенно разочаровалась в жизни и в людях и решила покончить жизнь самоубийством. Толстой ответил участливым, отеческим письмом, уговаривал девушку не падать духом, показывал ей, что жизнь еще может выправиться, наладиться. К письму приложено было несколько брошюр Толстого. И что же? Через два или три месяца Лев Николаевич получил ответ, что его письмо и книги ободряюще подействовали на девушку. Как счастлив был Лев Николаевич, получив такое сообщение!

Были письма и просто курьезные. Так, в последний год жизни Толстой получил письмо от «ученика III класса» Федорова, который спрашивал, как надо произносить встречающуюся в романе «Война и мир» фамилию — «Рóстовы» или «Ростóвы»? И Лев Николаевич отвечает на открытке: «Ростóвы. Л. Т.». Это было, вероятно, самое короткое письмо, написанное им.

Словом, Толстой не жалел времени, чтобы ответить на каждое письмо, хотя бы и наивное, но так или иначе требующее ответа. А сколько было писем с интимными исповедями! И Лев Николаевич никогда не обманывал доверия людей — подробно и охотно высказывался по разным вопросам, личной, внутренней, духовной жизни.

«Он думал о нас»

Вся жизнь и все творчество Л. Н. Толстого проходили под знаком служения народу. Толстому нравились только те из его произведений, которые были понятны людям из народа. Известно, что лучшим из своих художественных произведений он считал рассказ «Кавказский пленник», написанный безукоризненным, прозрачным народным языком. В последний год жизни в Ясной Поляне он как-то сказал, что хотел бы писать только для жителей деревень Ясная Поляна и Телятинки5... Очень хотелось ему попасть на народный спектакль, устроенный в Телятинках мною и Димой Чертковым — сыном6. Мы ставили для крестьян комедию Толстого «Первый винокур»7. Спектакль прошел чудесно, но, к сожалению, приезд известного тогда московского скрипача Сибора8 помешал Льву Николаевичу побывать па спектакле.

Толстой поддерживал самые тесные и дружеские отпо-шения с крестьянами Ясной Поляны. Знал всех стариков в деревне, особенно тех, кто когда-то учился в основанной им в 60-х годах знаменитой школе. Фамилии Резуновых, Фокановых, Морозовых, Козловых постоянно упоминались в доме Толстого, постоянно мелькают в дневниках Льва Николаевича. Когда-то Толстой пахал, косил и боронил вместе с Фокановыми, Резуновыми и Козловыми.

19 апреля 1910 года у Толстого были гости из Японии — директор высшей школы в Киото Хорада и служащий министерства путей сообщения Мидзутаки. Вместе с ними, а также со мною и со своим другом поэтом Иваном Ивановичем Горбуновым-Посадовым9, Лев Николаевич ходил в деревню показывать крестьянам граммофон — подарок Общества деятелей периодической печати и литературы, преподнесенный Льву Николаевичу в знак признательности за несколько наговоренных им пластинок в пользу нуждающихся литераторов. Помню, Лев Николаевич и Хорада несли по пачке пластинок, я нес ящик, а И. И. Горбунов-Посадов — трубу.

В начале деревни, как раз перед башнями при въезде в усадьбу, Толстой собрал большую толпу крестьян. Поставили на столик, вынесенный из соседней избы, «машину», и яснополянская улица огласилась звуками веселых песен и плясовых мелодий. Под украинский гопак устроили пляску, за которой Лев Николаевич наблюдал с живейшим интересом. Крестьяне задавали Толстому разные вопросы, и он охотно на них отвечал. Это едва ли не последняя встреча с большой группой крестьян родной Ясной Поляны доставила Льву Николаевичу большое удовольствие.

Когда мы потом шли к дому, Мидзутаки взволнованно говорил мне, что он никак не ожидал, что великий Толстой так близок к простым людям, к народу.

Под народом Мидзутаки да и сам Толстой подразумевали преимущественно крестьян. Толстой с малолетства особенно хорошо знал крестьян, все его симпатии принадлежали трудовому крестьянству. Он глубоко страдал, наблюдая печальные последствия крестьянского безземелья, много и резко писал против частной помещичьей собственности на землю и мечтал о переходе земли к тем, кто на ней работает, то есть к крестьянам. Конечно, Толстой глубоко интересовался и рабочим вопросом, который он осветил в своих замечательных работах «Рабство нашего времени»10 и «Неужели это так надо?»11.

Тяготясь жизнью в «роскошном, барском, помещичьем доме», Толстой всей душой стремился к «уходу в избу», в деревню. Приблизительно за неделю до ухода из Ясной Поляны он писал своему другу, крестьянину села Боровково Тульской губернии, Михаилу Петровичу Новикову, прося его подыскать для него в деревне «хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату»12. Новиков не сразу ответил Толстому, и тот выехал из дома 28 октября 1910 года в другом направлении. Нет, однако, никакого сомнения, что, если бы ему не помешала болезнь, он, наверное, поселился бы где-нибудь в деревне, среди крестьян.

Впрочем, он и сам выразил это со всей определенностью. Когда, покинув Ясную Поляну, Лев Николаевич посетил в Шамординском женском монастыре свою сестру-монахиню Марию Николаевну13 и там стали совещаться о том, куда направиться дальше, он заявил:

— Только ни в какую колонию, ни к каким знакомым, а просто в избу к мужикам!..

С 1892 года, когда Толстой, как король Лир14, разделил все свое имущество между законными наследниками, он уже не имел никаких средств для помощи крестьянам. Но в год смерти он написал особое завещание, по которому душеприказчики Толстого, издав в последний раз все его сочинения, выкупили у его жены и детей на полученные деньги переданную им когда-то землю и безвозмездно поделили ее (более 700 гектаров) между крестьянами Ясной Поляны и двух соседних деревень, принадлежавших раньше также семье Толстых. Таким образом, по завещанию Толстого была произведена в округе своего рода маленькая «аграрная реформа».

Окрестные помещики, конечно, рвали и метали. Но крестьяне были признательны Льву Николаевичу. «Значит, он думал о нас!» — говорили они. Во время похорон Толстого крестьяне несли на руках его гроб четыре с половиной километра — от станции Засека (ныне Ясная Поляна) до яснополянской усадьбы.

Гробу предшествовал большой белый плакат с крупной надписью черными буквами:

«Лев Николаевич, память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляпы».

И еще в течение ряда лет яснополянские крестьяне дважды в год — в день рождения и в день смерти Толстого — всей деревней ходили на могилу великого писателя, с благоговением вспоминая о друге народа.

1960 г.

ДЕНЬ ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА

1

Лев Николаевич просыпался рано, часов в 7 — 71/2 утра, и часов в 8 — 81/2 уже выходил из дома на свою обыч-иую утреннюю прогулку, с желтой складной тростью-стулом в руках.

Прогулка Льва Николаевича, которую он сопершал один и которую называл своей молитвой, продолжалась от одного до полутора часов. Это была «утренняя зарядка», в течение которой Толстой подготовлялся к работе и ко всем событиям наступающего дня.

Лев Николаевич шел по усадьбе, выходил за пределы парка и гулял в поле, в лесу. С крестьянами и прохожими, встречавшимися на пути, он порой вступал в разговоры, которые и передавал после, за завтраком или за вечерним чаем, доманшим и гостям. Отличаясь общительностью, он не упускал случая побеседовать с новым человеком.

Ко времени возвращения Льва Николаевича с прогулки его уже поджидал кто-нибудь у крыльца дома: или нищие и безработные — прохожие, чтобы попросить милостыню или «книжечек почитать», или крестьяне-погорельцы из окрестных деревень за денежной помощью, или тяжущиеся мужики и бабы за юридическим советом, или разного рода городские люди из Тулы, из Москвы, с подобными же целями, или же, наконец, люди, жаждущие - поговорить с ним о вопросах нематериальных, духовных.

Лев Николаевич бывал рад желавшим побеседовать с ним, особенно, если встречал не легкомыслие и пустое любопытство, а истинную душевную пытливость и серьезную внутреннюю потребность обменяться мыслями или получить совет по тому или другому вопросу, выдвинутому жизнью.

Иногда, вернувшись с прогулки, Лев Николаевич тотчас снова предлагал такому посетителю пройтись с ним по парку и там со вниманием выслушивал гостя и высказывался сам. Прохожих расспрашивал о прошлой жизни, уговаривал не пить, не курить; охотно давал народные книжки; крестьян удерживал от бессмысленных тяжб; всем вообще старался напоминать о высших интересах жизни.

Обаятельный в личном общении, необыкновенно искренний, чуткий и проницательный, Лев Николаевич успокоил таким образом, утешил и осветил надеждой на возможность лучшей жизни, вероятно, не одну смятенную душу.

Приходившие за материальной помощью очень удручали Льва Николаевича. Он, действительно, не мог помогать им деньгами и старался объяснить это, а они все-таки кланялись, восклицали «ваше сиятельство!» и просили, молили помочь.

Как-то одна просительница расстроила его чуть не до слез: рыдала и требовала предоставить ей какое-нибудь место.

— Хочу перед смертью быть со всеми в добрых отношениях, — говорил Лев Николаевич с волнением, — а мои отказы в материальной помощи их раздражают и вызывают недоброе чувство!

С 1892 года Толстой отказался от владения домом и яснополянским имением, как и другими своими имениями (самарским, чернским), а также домом в Москве. Все это имущество разделено было между его женой и детьми — шестью сыновьями и тремя дочерьми1 — так, как это произведено было бы по закону в том случае, если бы он умер. От авторских прав на сочинения, написанные после 1881 года, т. е. после того как у него сложилось новое мировоззрение, Толстой отказался путем заявления об этом в газетах2. Права на сочинения первой половины его литературной деятельности оставались за семьей.

В личном распоряжении Льва Николаевича имелись только деньги, получавшиеся за представление его пьес в императорских театрах3. Это — единственные «авторские», которыми он считал возможным пользоваться, потому что иначе, как ему сказали, их употребили бы на усиление балета. Общая сумма этих денег достигала двух-трех тысяч рублей в год. Лев Николаевич раздавал их все прохожим-безработным — по 5, 10, 20 копеек, и крестьянам-погорельцам ближайших деревень — по рублю или по два на дом, да еще рассылал понемногу заключенным в тюрьму единомышленникам.

Иногда Толстой давал нуждающимся рекомендательные письма к своим знакомым с просьбой устроить, помочь. В Туле у него был знакомый адвокат, Б. О. Гольденблат, специально осуществлявший юридическую помощь обращавшимся ко Льву Николаевичу за советом крестьян.

Конечно, Толстой понимал всю недостаточность своей помощи нуждающимся, понимал, что не частной благотворительностью можно помочь народной нужде и уврачевать язвы порочного социального строя, но если он, при всей незначительности своих средств, делал что-то, то только потому, что «нельзя было ничего не делать».

2

По возвращении Льва Николаевича в кабинет, Илья Васильевич Сидорков, старый слуга Толстых, прослуживший в доме восемнадцать лет, приносил на подносике кофе, кипяченое молоко, сухари и хлеб. В связи с этим «кофе» Лев Николаевич однажды написал своему новгородскому единомышленнику В. А. Молочникову4 в ответ на сообщение его о двух приговоренных в арестантские роты за отказы от военной службы молодых людях:

«Какая сила! И как радостно, все-таки радостно за них и стыдно за себя. Напишите, к кому писать о том, чтобы их перевели в [другую тюрьму]. От кого зависит? Одно остается, сидя за кофеем, который мне подают и готовят: писать, писать. Какая гадость! Как бы хотелось набраться этих святых вшей. И сколько таких вшивых учителей! И сколько сейчас готовится»5.

Лев Николаевич начинал рабочий день чтением 2 — 3 страниц, приходившихся на данное число месяцев, из составленного им и расположенного по дням года сборника мыслей «Круг чтения». Мысли выдающихся писателей и мыслителей всех народов производили на Толстого, по его собственному признанию, огромное, возвышающее впечатление.

Затем Толстой брал маленький серебряный ножичек для разрезывания бумаги, отцовский, и начинал вскрывать конверты полученных писем.

Лев Николаевич тотчас же отвечал на письма, как только их прочитывал. Правда, отвечал он не на все, некоторые оставлял совсем без ответа (причем так и отмечал на конверте «б. о.»), на другие поручал ответить «помощнику» (секретарю).

Писем приходило много, от 10 до 20 в день и больше. Как и посетители, письма были разного рода. Также попадались письма с просьбами о денежной помощи, о высылке книг, по вопросам духовной жизни. Были письма-обличения, от священников, а еще чаще — от православных барынь, иногда с фамильными гербами на конверте и на листе, как, например, от княгини Кропоткиной, не раз писавший Льву Николаевичу. Поступало — и очепь много — писем от единомышленников, из деревень, из тюрем, писем трогательных и любовных. Много получалось писем-исповедей от сомневающихся, от неудачников, от утомленных жизнью, от только что пробуждающихся к сознательной жизни молодых людей и девушек.

Кому мог, Лев Николаевич шел навстречу и помогал. Прибавлял он к письмам и книжки, особенно заботясь посылать их «побольше» (его выражение) в деревни и всякие глухие углы.

Закончив хлопоты с корреспонденцией, Толстой принимался за литературную работу.

Творческая продуктивность Льва Николаевича за последний год его жизни была очень велика. И это тем более поразительно, что писательская работа вообще давалась ему нелегко. Толстой подолгу и упорно работал над текстом своих произведений, внося в написанное все новые и новые поправки, дополнения и сокращения.

— Только тогда можно сдавать рукопись в печать, — говаривал он, — когда чувствуешь, что вложил в нее все, что было в твоих силах!

Известно, что, работая над тем или иным из своих художественных произведений, Толстой производил огромную подготовительную работу, изучая все относящиеся сюда материалы. Так, работая над «Войной и миром», он изучил всю русскую и французскую литературу по истории Наполеона и войны 1812-го года. Множество книг, относящихся к этой эпохе, хранится в яснополянской библиотеке: причем в целом ряде из них имеется масса собственноручных отметок Толстого. Так же подробно изучал Толстой историю и этнографию Кавказа, когда работал над повестью «Хаджи-Мурат».

О романе «Война и мир» говорили, что он был двенацать раз переписан женой Льва Николаевича Софьей Андреевной, в течение многих лет перебелявшей рукописи Толстого. Я спросbл однажды у Софьи Андреевны, так ли это.

— Переписывать приходилось неровно, — ответила она, — смотря по тому, с какой степенью трудности давалось Льву Николаевичу то или другое место. Некоторые места я переписывала меньше, а другие и больше, чем двенадцать раз!

Предисловие к книге «Путь жизни», составлявшейся Львом Николаевичем при мне в 1910 году, переписывалось для него более ста раз, прежде чем был выработан его окончательный текст6.

По поводу многократного исправления им своих произведений сам Лев Николаевич замечал, что русскую пословицу «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается» надо бы говорить наоборот: «Скоро дело делается, да не скоро сказка сказывается».

Разумеется, все усилия а искания Толстого отнюдь не являются свидетельством его творческой слабости, а только доказательством его высокого понимания роли писателя, задач искусства и исключительной требовательности к себе, как к автору.

Недаром Лев Николаевич в старости говорил, что «когда писатель пишет, то он должен каждый раз, как обмакивает перо в чернильницу, оставлять в чернильнице кусочек мяса»7.

Войдя утром, после прогулки, в кабинет, Толстой уже не показывался из него до 2 — 21/2 часов дня. В это время старались его не беспокоить и без всякой нужды в кабинет не входить. По-видимому, Лев Николаевич иногда и отрывался от работы, чтобы отдохнуть, но ненадолго. Домашние знали его старую привычку: в минуту отдыха от напряженной умственной работы раскладывать на картах пасьянс. К пасьянсам прибегал Лев Николаевич и при физических недомоганиях (они в последний период жизни выражались у него преимущественно общей слабостью и временным упадком сил, скоро, впрочем, проходившим). Бывало, отворишь дверь в кабинет — Лев Николаевич в халате и шапочке сидит с колодой карт в руках за квадратным желтым столиком около полочки с портретами семейных и друзей, и на столике разложены правильными рядами карты.

Эта согбенная, исхудавшая в старости фигура великого писателя в темном халатике, дарившего свое внимание невинной дедовской забаве, как-то особенно трогала. Бесконечной скромностью веяло от нее!

Впрочем, удивительная личная скромность отличала Толстого во всех проявлениях его жизни, внешней и внутренней. Кажется, никакого греха он не боялся больше, чем греха самовозвеличения. Он постоянно останавливал Черткова и других друзей, когда они, по его мнению, грешили, «придавая несвойственное значение его личности». Никогда не переставал Лев Николаевич напоминать себе и другим о своих действительных (с его точки зрения) и мнимых недостатках.

В русском обществе о Толстом было свое определенное мнение, начало образованию которого положено было едва ли не И. С. Тургеневым в 1883 г. его знаменитым письмом к «великому писателю русской земли»8.

В 1901 г., т. е. за девять лет до кончины Л. Н. Толстого, о нем так писал в своем дневнике реакционный, по влиятельный и не глупый журналист А. С. Суворин:

«Два царя у нас: Николай второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай И ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой несомненно колеблет трон Николая и его династии»9.

Что же касается самого Толстого, то он, по-видимому, отнюдь не хотел считаться ни с мнением Тургеневых, ни с мнениями Сувориных, и в своем общении с людьми и в собственных суждениях о самом себе никогда не переходил границу крайней скромности, соединенной с какой-то особой застенчивостью.

Помню, как однажды, на верховой прогулке, в разговоре со мной о вражде и соперничестве между близкими, Лев Николаевич положил руку на грудь и тоном глубокого искреннего убеждения произнес:

— Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренне говорю; уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что-то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!

Грешный человек, я не мог не улыбнуться в душе этому нежеланию Толстого попять, как он выражался, свое «исключительное положение», и у меня даже сорвалось с губ:

— Сами виноваты, Лев Николаевич! Зачем так много написали?

— Вот, вот, вот! — смеясь, подхватил Толстой. — Моя вина, я виноват! Так же виноват, как то, что я народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности 10, и я виноват!

Ту же скромность, которую не следует однако, смешивать с отсутствием чувства собственного достоинства, в высшей степени свойственного Толстому, отмечали и другие его современники.

3

В час дня завтракали домашние. Часа в 2 или в 21/2, вскоре по окончании общего завтрака, когда посуда оставалась еще не убранной со стола, выходил в столовую Лев Николаевич, словоохотливый, оживленный, с видом успевшего кое-что сделать и довольного этим человека.

Кто-нибудь звонил или бежал сказать, чтобы подавали Льву Николаевичу завтрак, и через несколько минут Илья Васильевич Сидорков приносил подогревшуюся к этому времени овсянку и маленький горшочек с простоквашей, — каждый день одно и то же. Лев Николаевич, разговаривая, ел овсянку, потом опрокидывал горшочек с простоквашей на тарелку и, топорща усы, принимался отправлять в рот ложки простокваши.

Затем он, в сопровождении кого-нибудь из домашних, ехал кататься верхом. Случалось не раз и мне сопровождать Льва Николаевича. Он очень любил верховую езду, считал ее лучшим и наиболее приятным способом передвижения. Разъезжая по далеким и близким окрестностям, он бесконечно наслаждался красотами яснополянских лесов и полей.

— Какая синева везде! — восклицал он, бывало, восторженно. — Сейчас все в самом расцвете: словно человек в 32 — 33 года. Пройдет немного времени, и уже все начнет вянуть. Я нынешней весной особенно любуюсь, не могу налюбоваться. Весна необыкновенная!..

И гостя той же весной в Кочетах, в имении своего зятя Сухотина (мужа Татьяны Львовны), так же восхищался природой:

— Как хорошо кругом! Как все это для меня как-то ново! А птиц сколько: горлинки, соловьи. Ах, как хорошо соловьи поют! А давеча высоко летят два коршуна... я орлы...

При этой отзывчивости к явлениям и жизни природы, Толстой только в крайних случаях принуждал себя отказаться от верховой прогулки после завтрака. Если шел дождь, Лев Николаевич надевал непромокаемое пальто, по все-таки ехал; если была гололедица, он ехал шагом, осторожно, но ехал; то же самое — во время легкого недомогания; он мог ехать тихо, мог поехать недалеко, но совсем отказаться от поездки ему было трудно. И замечательно, что когда потребовала этой жертвы его внутренняя жизнь, Лев Николаевич ее принес. Когда ему показалось, что его ежедневные выезды на сытой лошади, на глазах у бедняков-крестьян и голышей-босяков, могут дурно, раздражающе действовать на них, и почувствовал, что совесть его страдает от сознания неравенства положений его и этих бедняков, он велел расковать любимого Делира и пустить его в табун. Верховые поездки заменились пешеходными прогулками, во связь с природой не порвалась.

Тут хочется лишний раз подчеркнуть, что отличавшая Льва Николаевича и сближавшая его и по психологии, и по внешности, а когда-то и по труду с настоящим крестьянином, человеком земли, удивительная простота соединялась у него с великой, исключительной любовью к природе. Нетрудно проследить, что связь с природой и любовь к природе отражаются не только во всех произведениях Толстого, ранних и поздних, но также в его дневниках и письмах.

Эта связь с природой, столь характерная для оптимистического миросозерцания Толстого, имела огромное значение для его творчества. Недаром современные историки литературы утверждают, что в романах «Война и мир» и «Анна Каренина» Толстой «смотрел на мир глазами человека труда, тесно связанного с природой. Это именно и сообщало его произведениям самую трезвую правду, необычайную искренность, огромную силу обличительного пафоса и высокие нравственные идеалы» 11.

Обычно, вернувшись из верховой поездки, Толстой ложился на часок отдохнуть на своей постели, поверх связанного женой пестрого гарусного одеяла, подложив под ноги коврик, чтобы не запачкать одеяла.

В 6 часов в зале-столовой подавался обед — для всех — вегетарианский. Он состоял из четырех блюд и кофе.

За столом во время обеда служили двое слуг. Для Льва Николаевича это было источником постоянных угрызений совести. Наподобие «memento mori»12, лакеи в нитяных белых перчатках за обедом каждодневно воскрешали в нем сознание несоответствия его жизни с задушевным стремлением его к равному, братскому общению со всеми людьми.

Впрочем, такими же «memento mori» были для него крестьянская беднота вокруг, укоризненные письма друзей и недругов... Душа Льва Николаевича отзывалась на них глубоким страданием.

— Я вчера разговаривал с мужиком, — говорил однажды Лев Николаевич. — Он хочет иметь землю, сесть на нее и быть свободным человеком. Они вовсе не хотят работать на помещика, потому что все вокруг принадлежит не им. Оттого опи и мало работают, и пьют... И не знаешь сам, что и говорить в таких случаях, потому что живешь сам в этих роскошных условиях. И не покидаешь их, опутанный всякими путами. Это очень мучительно переживать!..

Если находился партнер, Лев Николаевич садился после обеда сыграть партию в шахматы. Как и пасьянс, шахматы служили средством отдыха от напряженной умствепной работы. В последний год жизни Льва Николаевича партнерами его чаще других бывали его зять М. С. Сухотин, долго гостивший в Ясной Поляне, и пианист А. Б. Гольденвейзер, часто, особенно летом, ее навещавший.

Однажды, уже после смерти Толстого, я услыхал от проф. Гольденвейзера, что он сыграл со Львом Николаевичем в общем около 700 партий в шахматы.

О М. С. Сухотине, человеке лет 60-ти, Лев Николаевич однажды выразился так:

— Мы с ним ровно играем. Но только он играет спокойно, а я вот, по молодости лет, все увлекаюсь!

И надо сказать, что несмотря на свою 80-летнюю «молодость», Лев Николаевич, по свидетельству всех его партнеров, действительно играл в шахматы очень страстно, горячо принимая все удачи и неудачи и сопровождая игру громкими восклицаниями: «ох!», «ах!» и т. д.

Я, впрочем, не упомянул еще об увлечении Льва Николаевича физкультурой. Физкультура была также одним из условий писательской работоспособности Толстого: средством отдыха от напряженных умственных занятий и средством приведения в равновесие его нервной системы.

Лев Николаевич охотно упражнялся до глубокой старости с гимнастическими гирями (гантелями), тяжелыми и легкими. Одна пара гантелей сохраняется до сих пор в его спальне в яснополянском доме. Другую, более тяжелую, он подарил одному, посетившему его в Ясной Поляне, молодому человеку. До 60 лет пользовался Толстой турникетом.

Сохранился рассказ одного крестьянина о том, как однажды он пришел к «барину» по делу. От крыльца посылают мужика к «гимнастике», стоящей до сих пор между большим домом и флигелем. Он подходит и видит: «барин», зацепившись коленями за палку, висит вниз головой с опустившимися книзу растрепанными волосами.

— Что тебе нужно! Говори, говори!

Мужичок начинает излагать свое дело, а «барин» все висит и слушает...

Редко, конечно, встречался мужичок с такими необыкновенными любителями физических упражнений!..

В прежние, но тоже не очень отдаленные годы Толстой по целым дням мог играть с молодежью в лаун-теннис. Он отлично ездил верхом, плавал, катался на коньках. Особенно любил прыгать через «кобылу».

Физкультура, несомненно, помогала Толстому сохранить здоровье, и он это сознавал. Уже стариком выучился он кататься на велосипеде и с увлечением отдавался этому новому роду спорта. Когда же родные стали доказывать ему, что это может быть вредным для его здоровья, он возразил, что знаменитый доктор Захарьин13 еще двадцать лет тому назад строго запретил ему все физические упражнения, предупредив, что это может плохо кончиться.

— И для меня, — добавил Толстой, — было бы наверно уже давно плохо, если бы я послушался Захарьина и перестал давать своим мышцам работу, которая укрепляет меня, дает мне крепкий сон, бодрое настроение и которая сделала меня похожим на рабочую травяную лошадь: дайте ей только отдохнуть да накормите ее, — и она опять годна для работы!

Занимаясь и литературным, и общественным, и физическим трудом, Толстой вдохновлялся идеей служения народу. Он хорошо знал и любил трудовой народ и называл его «подлинным высшим светом», в отличие от петербургского, ложного «высшего света», умеющего только шаркать ногами по паркету и ничего полезного не производящего. Он мечтал, чтобы хоть некоторые из его произведений проникли в народную массу, в мир «подлинного высшего света». И с сожалением отмечал, — может быть, расходясь с действительным положением вещей, — как мало он создал таких произведений.

— Автор «Разбойника Чуркина» (распространенного бульварного романа) — более популярен, чем я, — говорил Толстой, — его читают миллионы!..

До вечернего чая Лев Николаевич снова занимался часа полтора-два в своем кабинете, но по большей части уже не писал, а либо готовил материалы для очередной работы, либо читал — на русском и иностранных языках: французском, английском, немецком. Его суждения о прочитанном бывали всегда совершенно независимы. Лев Николаевич скептически отзывался о некоторых выдающихся писателях (как, например, о Бернарде Шоу, Ибсене, Метерлинке), но ему исключительно правились рассказы скромного беллетриста крестьянина-писателя С. Т. Семенова. Они посвящены были деревенскому быту и восхищали Толстого прекрасным народным языком. Иногда, за вечерним чаем, Лев Николаевич любил передать содержание какого-нибудь только что прочитанного или перечитанного им рассказа Семенова. И надо было видеть, как преображалось в устах Толстого скромное творение Семенова! Он кое-что добавлял в рассказе, кое о чем умалчивал и таким образом часто менял весь центр тяжести семеновского повествования, которое от этого только выгадывало, приобретая новую жизнь и художественную убедительность и превращаясь в первоклассное литературное произведение. Если бы все эти рассказы в свое время были записаны, мы имели бы новый том прекрасных рассказов Толстого, в которых от Семенова оставалось бы уже очень мало.

Весь остальной вечер Лев Николаевич отдавал беседе в домашнем кругу. Он был блестящим собеседником, и в его присутствии разговор не переставал быть оживленным, интересным и серьезным. Затрагивались разные темы: литература, вновь полученные интересные письма, свободно-религиозное движение, политические события, настроения в деревне, признаки надвигающейся революции.

В своих высказываниях Толстой всегда был нов, неожиданен и менее всего походил на глашатая заученных, прописных истин. Кстати, Лев Николаевич утверждал, что он говорит лучше, чем пишет, а думает (добавлял он) лучше, чем говорит. Но говорить Лев Николаевич любил только в небольшом, интимном обществе. В больших аудиториях, за двумя-тремя исключениями за всю свою жизнь, он не выступал.

Его политические суждения подчас казались парадоксальными, но их всегда отличали, во-первых, любовь к народу, и, во-вторых, сила, вытекавшая из глубокой внутренней убежденности.

На самодержавное правительство Толстой смотрел как на главное препятствие в удовлетворении народных нужд и требований. Он отлично сознавал классовый характер старой власти и относился к ней с величайшим недоверием и презрением.

Так же относился Толстой и к либеральной буржуазии. Он знал, что предлагаемые ею реформы не затронут ее собственного положения, ее привилегий. Когда на политическом горизонте появилась партия «кадетов», с ее вождем либералом Петрункевичем14, Толстой говорил: «Если в церквах станут поминать вместо Николая И Петрункевича I, то народу от этого не станет легче».

О Государственной думе15 Толстой говорил, что она приносит огромный вред, служа для отвода глаз народу. Но вместе с тем признавал, что речи крестьян в Думе содействовали пробуждению в народе сознания несправедливости своего положения.

Но признавая русской формы буржуазного парламентаризма, Толстой так же отрицательно относился и к западноевропейским его формам. Он даже считал особо вредным, что на западе деятельность буржуазных правительств «замаскирована», как он выражался, внешней свободой, и говорил, что люди западных народов «находятся в самом безнадежном состоянии рабства, — рабства рабов», не понимающих того, что они рабы, и иногда даже «гордящиеся своим положением рабов»16.

Ненавидя старый мир, Толстой, по существу, не давал никаких средств и не указывал никаких рациональных путей для борьбы с ним. Революцию он отрицал. Поэтому В. И. Ленин, признавая огромные заслуги Толстого и на художественном поприще, и на поприще критической мысли, считал его учение о непротивлении злу насилием реакционным. Но надо сказать, что хотя Толстой и не пошел за революцией, он все же понимал ее историческую необходимость и неизбежность.

В беседе с одним из посетителей в 1907 году Толстой прямо заявил, что революция является «вероятно, нужной ступенью в движении людей к лучшему»17. И на вопрос, смотрит ли он на пролитую в революции кровь как на нечто временное, переходное, ответил:

— Конечно, это было нужно человечеству как урок. То, что сейчас происходит, есть, именно, неизбежный результат той недолжной жизни, какую мы вели. Нужно было, чтобы мы увидели, к чему должна привести та гниль, где мы построились. Так, собаку, которая напакостила, надо ткнуть мордой в дерьмо, чтобы ее отвадить18.

В сентябре 1910 года разразилась революция в Португалии. Я рассказал Льву Николаевичу, что, но сообщениям газет, португальский король Мануэль, бежав из дворца, два часа просидел в погребе. По этому поводу Толстой заметил:

— В современных государствах неизбежны революции. Это как пожар, свет все разгорается... Придет время, и все они, эти короли, насидятся по подвалам!

Иногда серьезный разговор за вечерним чаем сменялся веселыми шутками и смехом, музыкой или даже... граммофоном.

Вообще Лев Николаевич недолюбливал граммофон. Но и у него были любимые пластинки. Он, например, не мог равнодушно слушать гопак на балалайке в исполнении знаменитого в свое время балалаечника Трояновского19.

— Плясать хочется! — воскликнул он однажды, слушая гопак. При этом, сидя за шахматным столиком и не переставая следить за ходом игры, принялся так сильно пристукивать ногами и прихлопывать в ладоши, что шум пошел по залу.

«Я не встречал в своей жизни никого, кто бы так сильно чувствовал музыку, как мой отец», — говорил старший сын писателя Сергей Львович, сам талантливый музыкант-пианист и композитор.

Огромное удовольствие доставляли Льву Николаевичу музыкапты, приезжавшие в Ясную Поляну и исполнявшие перед ним преимущественно произведения классического репертуара: пианисты А. Б. Гольденвейзер»

С. И. Танеев20, К. Н. Игумнов21, польская клавесинистка Ванда Ландовска22, скрипачи Б, О. Сибор, М. Г. Эрденко23 и др.

Очень любил Толстой и народное искусство, особенно старинные русские песни: «Вниз по матушке по Волге», «Ванька-ключник», «Последний нонешний денечек», «Не белы то снеги» и др. Все эти песни распевали яснополянские крестьяне.

В народном искусстве, простом и глубоком, Толстой видел основу для развития новой, общенародной музыки. Сложные музыкальные формы исчезнут, музыка станет доступной всем и каждому.

Ровно в 11 часов вечера Лев Николаевич, встав из-за стола, обходил всех присутствующих, целовал жену, дочерей, если они были здесь, крепко пожимал остальным руки и, сгорбившись, обессилевший за день, шел к себе в спальню.

Назавтра начнется такой же, полный впечатлений, насыщенный важными умственными, духовными интересами и самоотверженным трудом, светлый, плодотворный день.

1912-1950

ТОЛСТОЙ И ДЕТИ

Яснополянская школа 60-х гг. минувшего века1, столетие которой праздновалось в 1959 году, является лучшим доказательством глубокой любви Л. Н. Толстого к детям, а такие писания его, как статья «Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят», — лучшим литературным выражением этой любви. Так что доказывать любовь Толстого к детям не требуется — можно только о ней рассказывать,

В этой статье мне хочется поделиться личными воспоминаниями об отношении Л. Н. Толстого к детям и (это тоже существенно!) об отношении детей к «дедушке» Льву Николаевичу.

Пробыл я около Льва Николаевича, в качестве его личного секретаря, только около года, последнего года его жизни, а между тем и за это, сравнительно короткое, время накопилось достаточно впечатлений об отношении великого писателя к детям — и к самым маленьким, и к пятнадцатиадцати-шестнадцатилетним подросткам.

Основа гуманного, любознательного и доверчивого отношения Л. Н, Толстого к детям коренится в общих свойствах его личности и мировоззрения. Писатель-гумапист и глашатай всеобщего братства, Л. Н. Толстой не мог не относиться с живым сочувствием и с любовью к детям, к свежим росткам нового, или лучше сказать, вечно обновляющегося человеческого общества. Бывший руководитель замечательной школы оставался и впоследствии в общении своем с детьми педагогом, стремившимся внести свет в юное сознание, помочь детям в их росте и развитии. Доброе влияние Л. Н. Толстого осуществлялось при этом незаметно, без какого бы то ни было оттенка скучного для детей назойливого наставнического тона. В самом деле, никто, как Толстой, не обладал в такой степени способностью входить в детские интересы, общаться с детьми, что называется на «равных правах» и создавать сразу дружеские, товарищеские отношения.

Иной раз старик Лев Николаевич, точно играя, мило шутил с детьми. Недавно мне попалось в неизданной рукописи воспоминаний о Толстом жены его грузинского друга Ильи Петровича Накашидзе2 прелестное описание встречи Льва Николаевича в 1903 г. в Ясной Поляне с маленькой внучкой Накашидзе — Макой.

Мака с мамой, приехавши в Ясную Поляну, опоздали к обеду. Им подали обед отдельно. Любуясь девочкой, Толстой подсел к ней и все время смешил ее. Когда подали компот, он засыпал Маку вопросами:

— Мака, нравится тебе компот? Хорошо? Вкусно? Или нехороший, плохой компот?

Мака не успевала отвечать и только лепетала:

— Да... нет... да... нет...

— Нет, Соня, — обратился Лев Николаевич к вошедшей жене, — твой компот не нравится Маке!

— Нет, нет, нравится, — живо воскликнула девочка.

— Вот видишь, нравится, — сказала Софья Андреевна, подсаживаясь к столу.

Когда гости уезжали, Лев Николаевич заявил:

— Обязательно, обязательно погощу как-нибудь в вашей солнечной Грузии!

Наклонился к Маке, поцеловал ее и спросил:

— Мака, хочешь, чтобы я погостил у тебя в Тифлисе? А? Да? Тогда сяду на велосипед и — чик, чик, чик — и приеду!

Глубокий старец, гениальный писатель держал себя с Макой как равный. Таким же милым и непосредственным бывал он в общении и с другими детьми.

У Толстого была собственная внучка Танечка, или «Татьяна Татьяновна», дочь Татьяны Львовны Сухотиной 3.

Между нею и дедушкой существовало прочное взаимное доверие.

Помню, как однажды я сидел на диване за своим письменным столом в «секретарской», а очаровательная пятилетняя крошка «Татьяна Татьяновна» стояла па диване позади меня и щекотала мне шею. В это время в комнату вошел Лев Николаевич.

— Дедушка, сядь на диванчик! Сядь па диванчик, дедушка! — обратилась к нему внучка.

Ей ужасно хотелось запустить руки за воротник дедушки и тоже пощекотать ему шею. Тут самой трогательной была эта уверенность девочки, что доброго дедушку можно «подхитрить» и, когда он сядет на диван, вдруг запустить ему руку за воротник и пощекотать шею.

Но дедушка на этот раз не дал себя перехитрить и, отговорившись тем, что он еще не завтракал, поспешил покинуть комнату.

Однажды за обедом Танечка сидела рядом с дедушкой. Кушать сладкое они уговорились с одной тарелки, — «старенький да маленький», как выразилась о них тут же Софья Андреевна. Но, когда Танечка, из опасения остаться в проигрыше, стремительно принялась работать ложечкой, Лев Николаевич запротестовал и шутя потребовал разделения кушания на две равные части, что и было сделано. Когда же он кончил свою часть, «Татьяна Татьяновна» заметила философически:

— А старенький-то скорее маленького кончил!

А Лев Николаевич только самодовольно ухмыльнулся: так или иначе, у внучки появилось представление, что не она одна существует на свете и что надо считаться с интересами и других людей.

В другой раз Танечка опять сидела за обедом с дедушкой, и снова они ели сладкое из одной тарелки.

— Это и приятно, — поучал внучку Лев Николаевич, — и полезно: мыть нужно не две, а только одну тарелку.

И добавил:

— Когда-нибудь, в тысяча девятьсот семьдесят пятом году Татьяна Михайловна будет говорить: «Вы помните, давно был Толстой? Так я с ним обедала из одной тарелки!»

А Танечка, между тем, кокетничала:

— Дедушка, — лепетала она, — ты видел мою косичку? И она повертывала к дедушке косичку.

— Что, картинку?

— Косичку!

— Косичку? Ах, какая! Да маленькая, меньше, чем у дьячка...

На масленице подавали блины. «Татьяна Татьяновна» присутствовала за обедом и по обыкновению пищала и лепетала, как птичка.

— Дедушка, ты сколько блинов съел? — обратилась она ко Льву Николаевичу.

— Пятый не съел, а четвертый не доел, — отвечал дедушка, и такой «своеобразный» ответ, очевидно, был совершенно понятен ребенку.

В один из зимних вечеров 1910 года Софья Андресипа устроила для гостивших в Ясной Поляне внучат — Танечки Сухотиной и двух детей Андрея Львовича — Сопи и Ильюши, кукольный театр. Был построен в зале балаган, напечатаны на пишущей машинке афиши, играл граммофон вместо оркестра и т. д. Пьеса, придуманная самой Софьей Андреевной, называлась «Пропавшая девочка». Софья Андреевна, скрывшись за кулисами, передвигала куклы и сама говорила за них. За некоторых «мужчин» говорил отец Танечки М. С. Сухотин.

Лев Николаевич хотел покинуть зал, как только завели перед началом граммофон, но остался посмотреть, как чинно входили под торжественный оркестровый марш ребятишки-зрители и усаживались перед крохотной сценой. Подняли занавес.

Представление началось: «Папенька» с «маменькой» внушали своей «дочке Лидочке», чтобы она не ходила в лес, где ее может обидеть «разбойник». Лев Николаевич подошел очень близко к сцене и, щурясь по близорукости, вглядывался в фигуры действующих лиц. Потом повернулся и ушел к себе. Но тотчас вернулся с большой коробкой в руках. Сел поодаль, у стола, и, не торопясь, раскрыл коробку и достал из нее огромный морской бинокль, который и направил на сцену.

Через минуту я оглянулся на него. Лев Николаевич хлопал руками по коленам, заливаясь смехом.

Он просидел так минут десять и опять ушел, унося с собой бинокль.

Софья Андреевна сильно устала от спектакля и, когда пили чай, прилегла в зале на кушетку.

— Ну, теперь я начинаю уважать Комиссаржевскую4, — произнес, указывая на жену, Лев Николаевич. (Как раз праздновался юбилей Комиссаржевской, и об артистке много писалось в газетах).

Все сидевшие за чаем засмеялись и заговорили о спектакле. Вспомнили, что действующие лица перепрыгивали через стеньг, чтобы попасть на сцену (иначе устроить нельзя было, потому что все они были прикреплены проволокой за голову).

— Да, вот в Художественном театре все держится па обстановке, — шутя заметил Лев Николаевич, — а здесь пьеса была такая содержательная, что действующие лица через стены прыгали, и все-таки все внимательно следили за пьесой, и это не мешало впечатлению.

Еще бы! Живая детская фантазия восполняла все недостатки постановки!..

Вспоминая о том, как он в сентябре 1910 года гостил у дочери Татьяны Львовны в имении Кочеты, за Орлом, Лев Николаевич однажды, на верховой прогулке, сказал мне:

— У Тани хотел прочитать Робинзона5, а она как раз купила Робинзона в Орле и привезла для Танечки.

Этот интерес к детской книге тоже характерен для Толстого.

О Робинзоне Лев Николаевич вспомнил через месяц, в связи с приездом в Ясную Поляну писателя И. Ф. Нажц-вина6. Тот, на вопрос Толстого о том, чем он занят, ответил, что в последнее время работал над рассказами для детей.

— Я к детской литературе предъявляю огромные требования, — сказал Толстой. — Ах, как это трудно! Здесь так легко впасть в сентиментальность. Робинзон — вот образцовая книга.

— Разве? — спросил Наживин.

— Да как же! — отвечал Лев Николаевич. — Главное, мысль глубокая: показывается, что может сделать голый человек, выброшенный на остров, что ему нужно... Невольно является мысль, что для тебя все в жизни делается другими. Это не я, кажется, еще Руссо7 говорил, что Робинзон — образцовая книга.

Лев Николаевич любил маленькие технические изобретения: авторучку, электрический фонарик, чинилки для карандашей и т. п. Друг семьи Толстых — Софья Александровна Стахович подарила ему электрический карандаш с батарейкой и крошечной электрической лампочкой, освещавшей маленький кружок на бумаге, что давало возможность писать в темноте, потому что освещенный кружок передвигался вместе с писаньем.

Лев Николаевич решил обязательно показать действие карандаша детям и однажды, подымаясь из-за стола после обеда, торжественно провозгласил:

— Ну, кто не видал действие электрического карандаша? Пожалуйте!

И он отправился в свою неосвещенную темную спальню. Внучата — Соня8, Ильюша9, Танечка — последовали за ним. К ним примкнуло несколько человек взрослых, в том числе и автор этих воспоминаний.

В спальне все окружили Толстого. Он шуршал бумагой, что-то предпринимал в темноте, но... никаких видимых результатов за этими действиями не доследовало.

— Что такое? — послышался голос Льва Николаевича.

Карандаш не действовал. Открыли дверь в освещенную комнату, стали чинить карандаш — нет, ничего не выходило! Маленький механизм испортился.

Лев Николаевич был очень огорчен.

— За детей обидно! — говорил он недовольным голосом.

Конечно, и дети были огорчены, что карандаш не писал. И «старенький», и «маленький» лишились невинного удовольствия.

Десятилетняя Соня и семилетний Ильюша зимой 1910 года гостили в Ясной Поляне почти так же долго, как и Танечка Сухотина. Это были те Соня и Ильюша, которые изображены на известной фотографии В. Г. Черткова сидящими на скамье вместе с дедушкой и с веселыми улыбками слушающими его сказку об огурце.

— Шел мальчик и нашел огурчик... вот такой...

Лев Николаевич показывает, подняв указательные пальцы обеих рук, какой величины был огурчик.

— Он его — хам! — и съел! — добавляет дедушка.

Мальчик идет дальше и все встречает огурчики, огурцы и, наконец, огуречища. Он их все жевал и глотал, С последним, самым большим, едва-едва справился.

И Толстой показывал, как мальчик уничтожал огурцы. Дети бывали обычно в полном восторге от этой незамысловатой сказки, дополняемой актерским умением восьмидесятилетнего дедушки.

Помню, как я впервые привез от В. Г. Черткова в Ясную Поляну эту фотографию. Толстой смотрел на нее с удовольствием.

— Прелестно, прелестно, — говорил он. — И как это он... захватил! Что это я рассказывал детям? Забыл.,.

Из внучат писателя посещали Ясную Поляну в 1910 году еще десятилетний Сережа 10, сын Сергея Львовича, довольно робкий и любезный мальчик в чистенькой матросской рубашке. Робость Сережи исчезала только тогда, когда он в яснополянском зале принимался играть с кем-нибудь в волан (подобие комнатного тенниса). Тогда Сережа оживлялся, весело смеялся, высоко подпрыгивал и, вообще, старался употребить все усилия, чтобы выиграть партию. А надо сказать, что Лев Николаевич, сам, даже будучи стариком, очень легко заражался «азартом», наблюдая какую-нибудь игру или какой-нибудь вид спорта.

Любуясь игравшим в волан Сережей, он заметил однажды:

— Поглядите, насколько у мальчика запас сил превосходит такой же запас у взрослого. Чтобы один раз ударить, он должен несколько раз подпрыгнуть — и не знает никакой усталости! Взрослый так не мог бы...

При мне Лев Николаевич, в свои 82 года, играл в городки с Алешей Сидорковым, тоже десяти-одиннадцатилетним мальчиком, сыном старого яснополянского слуги Ильи Васильевича Сидоркова. Есть фотография, изображающая «удар» Толстого. Конечно, играть долго и «серьезно» он уже не мог: так только, «попробовал силы».

Сердечно относился Лев Николаевич к крестьянским детям. Когда я, в начале 1910 года, проживал во флигеле при доме Чертковых в Телятинках, Лев Николаевич, проделывая ежедневную прогулку верхом после завтрака, однажды навестил меня. В комнате, смежной с моей, он неожидано напал на школу: сестра управителя хутора

Маша Кузевич собрала и обучала до двадцати телятинских детишек, мальчиков и девочек.

— Вот, Лев Николаевич, народу-то у нас сколько, — заметил я.

— Хоро-оший народ! — убежденно воскликнул Толстой и, наклонившись к одной из сидевших за столом девочек, произнес: — А ну-ка, покажи, какая у тебя книжка!

И, взявши книжку, начал перелистывать ее. Книжка была обычная детская, на толстой бумаге, напечатанная крупным шрифтом, с картинками, грязная и замазанная.

— А ну, прочитай что-нибудь! Я хочу посмотреть, как

они успевают...

— Да эта девочка не умеет еще, она недавно учится, почти ничего не знает, — заговорила было, всполошившись, «учительница».

— Нет, нет, пусть она что-нибудь прочитает! — запротестовал Лев Николаевич: должно быть, в нем тоже проснулся старый, опытный учитель.

Девочка прочитала.

— О-б-р-а-д-о-в-а-л-а-с-ь...

— Очень хорошо! — сказал Лев Николаевич и перешел к другой.

— А ну-ка, ты прочти!

Другая девочка прочитала несколько слов уже значительно бойчее.

— Очень хорошо! Прекрасно! А эта уже понимать может.

Маша, обыкновенная, но только грамотная, крестьянская девушка, была, конечно, польщена положительной оценкой Толстым успехов ее учениц, хотя, волнуясь, долго еще оправдывалась, доказывая, что Лев Николаевич случайно напал на самых маленьких и еще ничего почти не знавших девочек. Ей, наверное, неясно было, что глашатай нового, гуманного направления в школьном деле отлично умел и по успехам самых маленьких учениц судить об успехе ее начинания.

В другой раз, в Кочетах, имении Татьяны Львовны, где гостил Толстой, я выдавал деревенским ребятам книжки для чтения.

Лев Николаевич вышел на крыльцо и увидал детей.

А между тем один из мальчиков, маленький, с большими глазами, ноги босые, черные от грязи, как раз перед этим отлично передал содержание прочитанного им рассказа Толстого «Большая медведица». Я указал на него Льву Николаевичу.

— Как тебя зовут? — спросил он у мальчика.

— Василий.

— А величают?

— Яковлевич.

— Значит, так и будем тебя величать: Василий Яковлевич!

Он взглянул мальцу на босые ноги и улыбнулся.

— А сапоги у тебя хорошие!.. Знаешь, чем хорошие? Наши сапоги износятся, а у твоих, чем дольше носить, подошва все толще, грубее становится...

Ребята засмеялись.

Почему, однако, Лев Николаевич заговорил о сапогах? Дело в том, что утром в тот день посетили Толстого местный школьный учитель с товарищем. Было грязно.

— Я и говорю, — рассказывал Толстой: — а вы по-старинному: разуйтесь да босиком! Или стыдно? И вот тот, не учитель, младший говорит: «Нет, ничего, я бы пробежал». А учитель говорит: «Раньше я бы пробежал, а теперь, правда, как-то стыдно...» Характерно для обоих!..

Лев Николаевич, кажется, отдавал предпочтение не знающим «ложного стыда» детям перед «испорченными» культурой сельским учителем и его знакомым.

Иной раз бывший владелец Ясной Поляны захватывал деревенских ребятишек при «потравах» (по большей части, довольно невинных) в яснополянском лесу.

Помню, как однажды, во время верховой прогулки, в которой я сопровождал Льва Николаевича, к нему обратился мальчик-пастушок крестьянского скота:

— Ваше сиятельство, дозвольте на вашем лугу скот пасти?

Просьба немного запоздала, потому что скот уже пасся на «барском» лугу.

Может быть, парнишка и ожидал нагоняя, но Толстой, со словами «этот луг не мой», равнодушно проехал мимо. Конечно, он предпочитал в душе, чтобы лугом воспользовались малоземельные крестьяне, а не богатая графиня, его жена, являвшаяся с 1895 года (после смерти сына Ванички)11 собственницей имения.

В другой раз, тоже при верховой прогулке, нагнали мы в лесу около деревни Бабурино деревенского мальчишку лет восьми, тащившего огромный, больше себя, мешок с сухими листьями из казенной «Засеки», — вероятно, для удобрения или для подстилки скоту. Увидев выехавшего на пригорок Льва Николаевича, мальчишка испугался, побежал, рассыпал листья, упав вместе с мешком, но опять подобрал и потащил тяжелый мешок. А шедшие мимо бабы пугали его:

— Попался, вот так попался! Хорошенько, барин, его!

— Не бойся, ничего я тебе не сделаю! — крикнул мальчишке Лев Николаевич.

А мальчик, напуганный появлением двух всадников, успел, между тем, прийти в себя, остановился, оперся грудью на мешок с листом и уже так хохотал, неизвестно чему, но, видимо, от острого нервного возбуждения, вызванного внезапной сменой чувств страха и счастья, что его не преследуют, так хохотал, что невольно заставил радоааться за себя...

Если кто-нибудь, даже словом, даже ненароком и заочно, пытался обидеть ребенка «из народа», Толстой вступался за него.

Однажды в Ясной Поляне говорили о посетившем Толстого «довольно милом» молодом человеке, приказчике магазина, приветливо встреченном Толстым. Участвовавшая в разговоре Татьяна Львовна вспомнила, что у крыльца утром стоял еще какой-то мальчик, с «таким нехорошим лицом».

— Хуже твоего? — спросил Лев Николаевич.

— Хуже! — смеясь, ответила Татьяна Львовна.

А нужно сказать, что у Толстого была привычка, когда кто-нибудь из домашних называл другого глупым, нехорошим, всегда спрашивать у называющего: «глупее тебя?», «хуже тебя?» — и этим обычно смущать его. Так он спросил и теперь.

— У него не то, чтобы некрасивое лицо, — продолжала Татьяна Львовна о мальчике, — а прямо нехорошее, как бывает у мальчика, который пьет, курит...

— Недоедает, — добавил Лев Николаевич.

И Татьяне Львовне уже нечего было возразить.

«Не трогай обездоленного мальчика! — как бы хотел сказать Толстой дочери: — не больше ли виноваты мы с тобой, что мальчик так жалок, невоспитан, заброшен, голоден?»

Лев Николаевич знал бедность деревенских ребят и почти полное отсутствие у них каких бы то ни было игрушек, развлечений и потому, в свои 82 года, старался их порадовать хоть пустячком.

Однажды он передал мне для ответа полученные с утренней почтой и просмотренные им письма. Одна открытка с цветной картинкой осталась на столе.

— А это? — спросил я и хотел было взять ее.

— Нет, эту оставьте! — возразил Лев Николаевич, — Я раздаю их ребятам на деревне.

Он открыл бумажник и положил туда открытку, причем мне невольно бросилось в глаза, что в бумажнике лежало еще несколько открыток с картинками.

Такой пустяк! А как он трогал! Лев Николаевич знал, что для деревенского парнишки или девчурки такая картинка — редкость и что она, наверное, позабавит их. И вот он, никому не говоря (никогда и ни от кого в доме я не слыхал об этой его привычке), собирает адресованные к нему письма с картинками и раздает их ребятам.

В феврале 1910 года Ясную Поляну посетил норвежский журналист М. Левин, сотрудник газеты «Morgenblatt». Он много рассказывал Льву Николаевичу о «счастливой» жизни в Норвегии, о гуманности норвежского законодательства и т. д. Толстой даже как будто поддался впечатлению от его рассказов.

— У вас в Норвегии прямо рай! — заявил он. — Право, я поеду к вам.

Но вот Левин упомянул о том, что в Норвегии нет нищенства, которое запрещено законом.

— Ну, это меня уж не так прельщает, — возразил Леи Николаевич. — У вас, как вы говорили мне, совсем не наблюдается в народе религиозного движения, все держится на законах, значит — па городовом, как на последней инстанции насилия. А от городового, я думаю, не может быть ничего хорошего. Нет, не поеду в Норвегию!

Левин согласился, что все держится на городовом, как на последней инстанции насилия, но, увлекаясь своей ролью норвежского патриота, стал отстаивать норвежских городовых, как вежливый и прекрасный народ.

— Посмотрите, — говорил он, — в каких отношениях городовые с детьми! Дети не только не боятся городовых, но очень любят их. Если, например, городовой встретит заблудившегося ребенка, он купит ему конфет, развлечет его. Я сам видал, как городовой вел одного мальчугана в участок, а тот прыгал за ним на одной ноге.

Ну, тут норвежец, конечно, «убедил» Льва Николаевича: раз детям, столь дорогим ему, так весело в Норвегии, значит, там, действительно, «хорошо».

И Толстой воскликнул:

— Нет, поеду к вам!

Правда, потом, узнавши, что преступления против собственности преследуются в северной стране тюрьмой, Толстой заявил, что «нет, нет, не поедет» в Норвегию.

До сих пор я рассказывал преимущественно об отношении Льва Николаевича к самым маленьким, пяти-, десятилетним детям. Но на особой примете были у него и старшие, скажем, тринадцати-, четырнадцатилетние дети.

— С детьми стоит поработать, — говорил Толстой. — Я не столько говорю о маленьких, но вот так, начиная с четырнадцатилетнего возраста. Среди них из ста бывает двое таких, над которыми можно поработать, из которых что-нибудь выйдет.

Что тут разумел писатель под словом «поработать»? Конечно, содействовать пробуждению совести, пробуждению духовной жизни, отзывчивости на общественные требования, установлению идеалов и правил жизни.

В 1910 году Толстой часто видел детей своего друга, переводчика сочинений Генри Джорджа, С. Д. Николаева12 — очень способных мальчиков тринадцатилетнего Рому и одиннадцатилетнего Валю 13. Последний, между прочим, забавлял его фокусами на спичках. Толстой радовался, что дети воспитаны вегетарианцами и что отец сам занимается их обучением, не доверяя правительственной школе.

— Помогай вам бог удержаться, — говорил он Николаеву, — и не отдавать детей ни в какие школы. Вот вы говорите, что соединяете в своем представлении школы, лечебницы, тюрьмы... Прибавьте сюда еще литературу, философию, — все это ни к чему! Я читал сегодня книгу Мюллера «Шесть систем индийской философии». В них столько чепухи, и он серьезно во всей этой чепухе разбирается.

И в то же время Лев Николаевич сам с увлечением объяснял Роме и Вале древнее браминское доказательство теоремы Пифагора, указывая при этом на самостоятельную работу человеческой мысли в разное время у разных народов.

Так же внимательно относился он к пятнадцатилетнему Леве Сергеенко, сыну писателя П. А. Сергеенко14. Лева был исключительно способным, но излишне порывистым и довольно неустойчивым в своем поведении мальчиком.

В апреле 1910 года он имел беседу с Львом Николаевичем наедине, главное о том, кем ему быть.

Этот же вопрос обсуждался за вечерним чаем в Ясной Поляне в отсутствии Левы, проживавшего тогда в Телятинках, у Чертковых.

— Как он поживает? Ковыряется в земле? — спросил Лев Николаевич у меня.

— Да.

И тут заговорили об этом мальчике. Родители собирались отправить его в дальний сибирский город, к родственникам, и там отдать в гимназию, а Леве хотелось остаться в Телятинках, приучаться к хозяйству, самостоятельно учиться и ни в какую школу не поступать.

Софья Андреевна и Татьяна Львовна говорили, что теперь-де ему есть чем жить, но что будет потом? Чем он будет заниматься? Я возразил им, утверждая, что человек всегда найдет себе работу, в крайнем случае какую бы то ни было, — стоит лишь сократить свои потребности.

Лев Николаевич слушал и, кивая головой, говорил:

— Да, конечно, конечно, как же не найти!

И он рассказал об общежитии для старых литераторов, их жен и детей, устраиваемом в пушкинском сельце Михайловском, в глуши, за несколько верст от железной дороги. Туда нужен заведующий, наверное, интеллигентный человек, говорил Лев Николаевич. И вот кто-то из устроителей приюта сказал Толстому (не знаю, где они встретились), что на это место пойдет разве тот, кому больше некуда идти.

— Таким образом, — заключил Толстой, — вот уже одно место и есть для того, «кому некуда идти». Но, кроме того, Лева Сергеенко приучается к физическому труду!..

Надо сказать, что молодого Сергеенко ожидал в жизни более интересный и ответственный жребий: через десять-двенадцать лет он стал артистом Вахтанговского театра в Москве, где он выступал под именем Русланова.

Помню о милой встрече Льва Толстого с пятнадцатилетним мальчиком-туляком — Сухининым, сыном врача и впоследствии тоже выдающимся врачом.

Как-то на верховой прогулке со Львом Николаевичем нас застал сильный дождь. Было это в шести верстах от дома, около деревеньки Овсянниково. Мы проезжали через запущенную усадьбу помещицы Красноглазовой и тут спрятались под крышу какого-то сарая. Вдруг видим: из недалекой старой избы-дачи бежит к сараю рослый, румяный мальчик-гимназист.

Подбегает, здоровается и приглашает:

— Лев Николаевич, пожалуйте к нам!

Глаза сияют. На лице самая приветливая улыбка.

После минуты колебания Лев Николаевич слез с лошади, и под дождем мы пошли на дачу к гимназисту. Оказалось, что тут проживает семья врача Сухинина, бывавшего в Ясной Поляне у Толстых. Дома были только жена врача и трое детей. Она была счастлива и всячески старалась оказать какую-нибудь любезпость Льву Николаевичу.

Сам доктор лежал больной в городе. С ним — несчастье; его старший сын Гриша, тот самый бойкий гимназист с славными, чистыми глазами, который пригласил нас в дом, на охоте по неосторожности выстрелил отцу в погу из дробовика.

Толстой был противником охоты, как «злой забавы».

— Брось ты эту забаву! — сказал он, обращаясь к мальчику. — Нехорошее дело! Нельзя убивать! Все живое хочет жить... Вы извините, — обратился Лев Николаевич к матери, — что я ему это говорю. Мне совестно говорить это потому, что я сам до пятидесяти лет охотился — на зайцев, на медведей. Вот это у меня след от медведя. — Лев Николаевич указал на рубец на правой стороне лба. — Теперь не могу вспомнить об этом без чувства стыда и мучительного раскаяния.

Думаю, что слова эти были полезны для мальчика15.

Пережидая дождь, Лев Николаевич шутил с меньшими детьми и ласкал их так, как будто это были его собственные внучата. Самому маленькому из детей нарисовал на клочке бумаги лошадку. Где-то теперь этот рисунок?

Ставлю этот вопрос потому, что у целого ряда лиц видел впоследствии петушков из бумаги, которых Толстой тоже имел обыкновение складывать для малышей. Такой петушок хранится и заинвентаризован под четырехзначной цифрой в музее-усадьбе Ясная Поляна. Толстовский петушок фигурирует также в подробном каталоге музея Пушкинского дома (Институт русской литературы) Академии наук СССР. Все это — отражение любви Толстого к детям и общения с ними.

Вечером 1 мая 1910 года навестила Льва Николаевича большая группа, человек в пятнадцать — двадцать, учеников старших классов Тульского реального училища, совершенно самостоятельно, без всякого руководителя, совершавших поездку в Ясную Поляну. Лев Николаевич принял их в нижнем этаже дома, в так называемой «комнате с бюстом», бывшей когда-то его кабинетом (тут, между прочим, была в 70-х годах написана целиком «Анна Каренина»). Он находился в тот вечер в каком-то особо благодушном настроении, мило поговорил с ребятами, показал им Пифагорову теорему «по-брамински» и всем раздал на память свои книжки. Реалисты, которых я проводил до выхода из усадьбы, ушли в очень приподнятом настроении.

Толстой вспомнил о них через неделю, когда, выглянув случайно из окна, увидел деревенского мальчика, пришедшего за книжками. Я сказал Льву Николаевичу, что даю теперь этому мальчику и его товарищам сборник «На каждый день»16 и другие серьезные книжки, потому что все детские они уже перечитали; когда же я говорил ребятам, что такие книжки, как «На каждый день», будут им непонятны, они возражали: «Ну, что ж, прочитаем в другой, в третий раз».

Лев Николаевич усмехнулся удивленно-радостно:

— Только это и утешает, — произнес он, — что, как это было с реалистами, которые — двадцать человек — приходили ко мне, кто-нибудь из них да окажется понимающим. Я их и видел по глазам, человека два, у которых есть эти «пищеварительные органы» и которые переварят.

Не знаю, те ли это были реалисты, которых Лев Николаевич отличал по глазам, но только лет через сорок — сорок пять объявились в Ясной Поляне — не вместе, а порознь — двое из тех реалистов, которые беседовали с Л. Н. Толстым 1 мая 1910 года. Один из них оказался доцентом Торфяного института в Москве Б. Н. Ивановым, другой — жителем Тулы А. Г. Хромушкиным. Оба с благоговением вспоминали о встрече с Л. И. Толстым в 1910 году. А. Г. Хромушкин написал интересные и трогательные воспоминания о встрече с Л. Н. Толстым. Воспоминания эти, к сожалению, остаются до сих пор неопубликованными.

Лев Николаевич любил повторять, что если бы ему дали выбирать: населить землю такими прекрасными людьми, каких только можно себе вообразить, но только, чтобы детей не было, или же самыми обыкновенными людьми, но с постоянно прибывающими в мир детьми, то он бы выбрал последнее. Толстой верил, что дети, выросши, продолжат работу взрослых и добьются еще большего, еще лучшего, всеобщего счастья на земле.

1959 г.

ТОЛСТОЙ И КИНО

— Непременно буду писать для кинематографа! — воскликнул Л. Н. Толстой в заключение беседы с писателем Леонидом Андреевым о только что вставшем тогда на ноги «Великом немом», 21 апреля 1910 года в Ясной Поляне.

Л. Н. Андреев в этот первый и единственный свой приезд к великому писателю находился как раз в периоде увлечения кинематографом. Он рассказывал Льву Николаевичу об инициативе критика К. И. Чуковского1, поднявшего вопрос о специальной драматической литературе для кино. Вопрос был новый. Никто не мог тогда сказать, выйдет ли толк от своеобразной задачи создать специальный жанр литературных произведений для экрана.

Толстой сначала слушал Андреева с значительной долей скептицизма, но в конце концов дал себя увлечь горячим призывом: писать для кинематографа.

— Обязательно пишите, Лев Николаевич! — говорил Андреев. — Ваш авторитет будет иметь огромное значение. Писатели сейчас колеблются, а если начнете вы, то за вами пойдут все.

И он распространился о неограниченных возможностях вновь возникающего искусства.

На другой день после этого разговора, за обедом, Лов Николаевич говорил:

— Я всю ночь думал о том, что нужно писать для кинематографа. Ведь это понятно огромным массам, притом всех пародов. И ведь тут можно написать не четыре, не пять, а десять, пятнадцать картин.

Но вопрос о творчестве для кинематографа был поднят в Ясной Поляне слишком поздно: в ноябре 1910 года

Л. И. Толстой скончался, так и не приступив к работе для кино.

Лев Николаевич успел, однако, до некоторой степени познакомиться с деятельностью кинематографа и, как известно, заснят был н сам «живой фотографией».

20 июня 1910 года Л. Н. Толстой присутствовал на кинематографическом сеансе, устроенном для больных Покровской лечебницы в с. Мещерском, Московской губернии. Он гостил тогда у В. Г. Черткова. Отец и сын Чертковы и ряд других друзей Толстого, а также автор этих строк, сопровождали Толстого при посещении лечебницы.

Каков же был по содержанию и как прошел упомянутый кинематографический сеанс?

Большой зал. Темные занавеси на окнах. Освещение — электрическими фонарями. В глубине зала большой экран. На скамьях для зрителей — больные: направо — мужчины, налево — женщины. Лев Николаевич с своей «свитой» и с директором лечебницы поместился в дальнем конце зала, за скамьями женщин, на стульях.

Начинается сеанс. Электричество тухнет. Шипит граммофон в качестве музыкального сопровождения. На экране мелькают, одна за другой, короткометражные картины:

«Нерон» — очень примитивно построенная и полная грубой бутафории драма.

Водопад Шафгаузен в Швейцарии — с натуры.

«Красноречие цветка» — преглупая мелодрама.

Похороны английского короля Эдуарда VII — с натуры.

«Удачная экспроприация» — комическая и тоже глупейшая картина.

Зоологический сад в Апвере — с натуры.

Картины были оценены Львом Николаевичем по достоинству. Мелодрама и экспроприация, а также «Нерон» поразили его своей глупостью и бессодержательностью. Похороны короля Эдуарда насели на мысль о том, сколько эта безумная роскошь должна была стоить. Но, между прочим, когда показано было прохождение за гробом кавалерии, впереди которой ехал командир отряда па великолепной лошади, Лев Николаевич добродушно воскликнул:

— Вот бы мне такую лошадку!.. Понравился ему показ зоологического сада.

— Это — настоящий кинематограф, — говорил он, наблюдая за развертыванием этой картины. — Невольно подумаешь, чего только не производит природа!

А увидев заглавие «Обезьяны», воскликнул:

— А, обезьяны! Это забавно!.. Обезьяны, действительно, были забавны.

Таким образом, документальные фильмы, по-видимому, в первую очередь привлекали внимание Толстого.

Впрочем, он не просмотрел и половины программы, но не потому, чтобы она ему наскучила: он заранее условился с друзьями, что не будет задерживаться в лечебнице, потому что был утомлен некоторыми предыдущими экскурсиями.

Расписавшись, по просьбе врачей, в книге почетных посетителей, Лев Николаевич покинул лечебницу. У него осталось, между прочим, впечатление, что кинематограф «расстраивает больных».

— Кинематограф быстро приедается. Да и все движения выходят в нем ненатурально.

Конечно, это было справедливо лишь по отношению к кинематографу на заре его развития.

С другой стороны, в записках А. Б. Гольденвейзера «Вблизи Толстого» значится, что, по мнению Льва Николаевича, кинематографом «можно было бы воспользоваться с хорошей целью»2. В некоторых случаях, по словам Толстого, кинематограф мог бы быть «полезнее книги».

Первая попытка снять самого Л. Н. Толстого для кинематографа была произведена кинематографическим предприятием А. А. Ханжонкова3, одного из пионеров русской кинематографии. Попытка эта была осуществлена летом 1909 года, в связи с поездкой писателя из Ясной Поляны к Черткову, в имение Крекшино, близ станции Голицыно, под Москвой. Заснято было и последнее посещение Толстым Москвы. Съемка была несовершенная, по все же дала несколько интересных кадров.

Характерный момент из жизни Толстого был запечатлен на железнодорожной станции Ясенки (теперь Щекино), близ Ясной Поляны. Толстой идет по длинной платформе, издалека, на зрителя. Его сопровождают не то какой-то железнодорожник, не то случайный собеседник из народа. Затем последний отходит, а Толстой, вся фигура которого дышит значительностью, медленно и величаво (не подберу другого слова) доходит, опираясь на трость, до переднего плана экрана. Он виден весь — прямой, серьезный. И тут кажется, что у зрителей, как бы непосредственно сталкивающихся с человеком, составляющим гордость русской литературы, гордость страны, усиленно бьются сердца.

Уже один этот снимок, действительно показавший живого Толстого, был большой заслугой инициаторов съемки, среди которых следует назвать и В. Г. Черткова, много сделавшего вообще для увековечения образа Льва Николаевича и в первоклассной фотографии, и на экране.

Любопытно, что, увидев однажды на экране собственное изображение, Лев Николаевич воскликнул:

— Ах, если бы я мог теперь видеть отца и мать так, как я вижу самого себя!..

Хорошо был заснят выезд Толстого, при возвращении через Москву от Черткова, из своей усадьбы в Долго-Хамовническом переулке (нынешней улице Льва Толстого) на Курский вокзал. Лев Николаевич сидит с женой в коляске, перед ними, на передней скамеечке, большой и грузный Чертков в белой панаме. Толпа любопытных окружает ворота, все приветствуют писателя.

В кинематографе (и это тоже важно) запечатлена, ныне ставшая исторической, сцена последней встреча и последнего прощания москвичей с Л. Н. Толстым на Курском вокзале. Час отъезда Толстого стал известен, и огромная толпа, восторженно приветствовавшая писателя, собралась и перед вокзалом, и в его внутренних помещениях, и на перроне. Преобладало студенчество. Лев Николаевич только с большим трудом, охраняемый близкими, мог войти в здание вокзала и пройти в свой вагон. В последний раз из окна вагона поклонился он провожавшим, которые ответили новым взрывом энтузиазма.

Все это передает кинематограф. От внимательного объектива «живой фотографии» не ускользнула ни одна подробность. Две неизвестные барышни в огромных модных шляпках с широкими нолями теснились все время справа и слева от Толстого, упорно отстаивая свои места и не покидая писателя ни на минуту за время перехода от коляски к вагону. Они фигурируют на всех снимках. Кто были эти толстовские «болельщицы», так и осталось неизвестным.

В 1910 году В. Г. Чертков организовал кинематографическую съемку Толстого, когда писатель гостил у своей дочери Татьяны Львовны Сухотиной в селе Кочеты. Аппарат для съемки получен был ни от кого другого, как от знаменитого американского изобретателя Томаса Эдисона: Эдисон ожидал, что в благодарность ему будут присланы ленты съемки. Снимал служивший у Черткова искусный фотограф, англичанин Томас Тапсель. Лев Николаевич заснят был в саду и на террасе дома, в окружении семьи Сухотиных. Ленты действительно посланы были для проявления в. Америку, но, к сожалению, оказались испорченными.

В том же году, осенью, и тоже у Сухотиных, снимал Толстого кинематографическим аппаратом один из первых русских «кинематографщиков» А. И. Дранков4. Ему удалось запечатлеть, между прочим, пилку Львом Николаевичем дров с одним рабочим.

Что дает кинематограф дополнительно к тому, что мы знаем о Л. Н. Толстом по фотографиям, снятым Тапселем и известным под названием фотографий Черткова? Кинематограф знакомит нас с отдельными моментами жизни и деятельности Толстого. Запечатлевая его неторопливые, размеренные и по-своему изящные движения, а также позы и жесты писателя, он до известной меры раскрывает перед нами и его умудренное, глубокое внутреннее «я». Кинематограф, так или иначе, приближает Толстого к зрителю.

В. Г. Чертков в записках «Свидание с Л. Н. Толстым в Кочетах» вспоминает о своем споре со Львом Николаевичем по вопросу о том, нужно ли фотографировать Толстого. Принципиальные основы этого спора остаются теми же и для снимков кинематографических.

Показав (в мае 1910 г.) Черткову свой дневник, где им только что вычеркнуто было замечание о том, что вчерашнее позирование для фотографа ему неприятно, Лев Николаевич добавил: «Это я вычеркнул ради вас».

Чертков, организовавший фотографирование, спросил: — Что же вам было неприятно?

— Мысль о распространении моих портретов, — ответил Толстой.

— А не то, что неприятно или надоело самое сниманье?

— Нет, нисколько. А то несвойственное им значение, которое придается моим портретам.

— Это понятно с вашей стороны, — возразил Чертков. — Но мы имеем в виду тех, кому, за невозможностью видеть вас самих, дорого видеть хоть ваше изображение!

— Это только вам кажется, что такие есть, — сказал Толстой. — Мы с вами никогда не согласимся в этом — в том неподобающем значении, которое вы приписываете моей личности.

У В. Г. Черткова были ошибки в суждениях по разным вопросам, но надо сказать, что в данном случае мы стоим именно на его стороне, а не на стороне Л. Н. Толстого. И фото, и кино сделали большое дело, передав потомству дорогой образ писателя.

1960 г.

УХОД И СМЕРТЬ Л. Н. ТОЛСТОГО

1

Никак не ожидал я, приехавши в Ясную Поляну в январе 1910 года, что проживу в ней дольше, чем великий хозяин ее — Лев Николаевич Толстой. Величайшей трагедии суждено было разыграться именно в тот год, когда на мою долю выпало счастье: войти в непосредственные и близкие отношения со Львом Николаевичем.

В основе трагедии лежала тяжелая распря между близкими Л. Н. Толстому людьми — его женой и ближайшим другом В. Г. Чертковым, которого поддерживала младшая дочь Толстого Александра Львовна. Поводом для распри, помимо чисто личных чувств симпатии или антипатии, служила ревность жены Толстого к «забравшему силу» его другу, а главное, борьба из-за судьбы литературного наследства великого писателя.

Гроза началась с 22 июня, со дня получения Львом Николаевичем, гостившим у Чертковых в селе Мещерском под Москвой, тревожной телеграммы от Софии Андреевны с требованием или с просьбой немедленно вернуться домой, в Ясную Поляну1, Причиной или поводом этой телеграммы, вызывавшей Льва Николаевича под предлогом болезни его жены, было, как говорили в доме Чертковых, обострившееся у Софии Андреевны чувство ревности к В. Г. Черткову, поставившему себя, по ее мнению, в положение исключительно близкого к Толстому «единственного» друга. Внезапное обострение чувства ревности, как выяснилось после, вызвано было обидой, что Чертков, приглашая Льва Николаевича в Мещерское, не пригласил одновременно и Софию Андреевну, а если и пригласил, то в недостаточно любезной и категорической форме: именно, — не предложил ей отдельной комнаты.

Я был тогда со Львом Николаевичем в Мещерском и помню, какое тяжелое впечатление произвела телеграмма Софии Андреевны в доме. Говорю, собственно, о впечатлении, произведенном на Чертковых. Тяжелая, грузная фигура Владимира Григорьевича в смятении металась по дому. Толстой сохранял видимое спокойствие. У меня в дневнике записано 22 июня: «Настроение в доме подавленное. Лев Николаевич переносит испытание с кротостью»2.

Решено было вернуться домой. Лев Николаевич упаковался и вместе с Александрой Львовной, Душаном Петровичем Маковицким и мною немедленно выехал в Ясную Поляну, где и нашел Софию Андреевну в очень раздраженном, нервном состоянии 3.

На беду, через четыре дня приехал в соседние Телятинки и сам Чертков. Министр внутренних дел Столыпин разрешил ему снова вернуться в Тульскую губернию, официально — на время пребывания в Телятинках матери Владимира Григорьевича аристократической Елизаветы Ивановны Чертковой. (Владимир Григорьевич незадолго до того был выслан за пределы губернии). Этот неожиданный приезд Черткова, можно сказать, совершенно обескуражил Софию Андреевну. Она давно уже с возрастающим опасением смотрела на все увеличивающуюся близость между Львом Николаевичем и Чертковым.

Если бы основанием этой близости с обеих сторон были только единомыслие и идеальные стремления — распространение истин новой, толстовской религии, служение народу и т. д., София Андреевна, несомненно, осталась бы равнодушной к этой дружбе и, может быть, даже приветствовала бы ее, хотя бы из-за знатного происхождения Черткова, которое всегда ей импонировало. Ведь была же она равнодушна к глубокой и нежной дружбе Льва Николаевича с покойным писателем и критиком Николаем Николаевичем Страховым4, или с другим последователем ее мужа — Павлом Ивановичем Бирюковым5 и Иваном Ивановичем Горбуновым-Посадовым. Но в том-то и дело, что со стороны Черткова к дружбе с Толстым примешивалось еще кое-что, примешивались известные практические и при том эгоистические, с точки зрения Софии Андреевны, соображения.

Это, во-первых, собирание рукописей Толстого, претензия основать именно у себя (в Англии), а не в семье писателя или в каком-нибудь музее, хранилище этих рукописей; во-вторых, стремление распоряжаться печатанием вновь выходящих сочинений Толстого и, наконец, в-третьих, не выражавшееся до поры до времени открыто, но впоследствии раскрывшееся до конца стремление лишить жену Толстого, «враждебно» относившуюся к нему, и его сыновей, совершенно чуждых ему по духу и мечтавших только о личном обогащении, права распоряжаться писаниями Льва Николаевича после его смерти и перевести это право на себя. Эта последняя тенденция стояла в связи с желанием Льва Николаевича отказаться от прав литературной собственности и сделать свои произведения, если можно так выразиться, всенародным достоянием.

Таким образом, в июне 1910 года подымался, собственно, вопрос о том, в чьих руках после смерти великого писателя окажется право литературной собственности на его произведения. Что дело было именно в этом, свидетельствует то обстоятельство, что подозрения и ревность С. А. Толстой начались отнюдь не в 1910 году, а гораздо раньше.

В 1892 году Л. Н. Толстой отказался от права собственности на все свои сочинения, написанные с 1881 года, т. е. со времени пережитого им духовного переворота. Это были, конечно, в первую очередь, сочинения религиозно-философского и публицистического содержания, но не только они, потому что художественное творчество Толстого продолжалось, и в период старости он создал не только роман «Воскресение», но и большое количество повестей, рассказов и пьес. Великодушным и мудрым решением автора — освободить свою мысль от возможной эксплуатации ее богатой семьей и издателями и сделать ее всем доступной и свободной — должны были бы, казалось, быть довольны в первую голову все «толстовцы». Большинство их и было довольно. При отсутствии авторского нрава и авторского гонорара «Посредник» мог издавать брошюры Толстого по цене в 1 — 2 копейки и даже меньше (были брошюры по 3/4 копейки)6.

Если бы В. Г. Чертков был обыкновенным, непритязательным и бескорыстным «толстовцем», то и он удовлетворился бы таким порядком и только радовался бы, что Толстой пошел на столь широкий и великодушный жест. Но... Чертков был тоже издатель. И свою близость ко Льву Николаевичу он использовал для того, чтобы получить от него право распоряжаться первым напечатанием всех новых, выходящих из-под пера творений. Не ради себя, не для наживы, избави бог! Нет, он печатал эти творения сразу на нескольких языках и в нескольких изданиях, а значит, содействовал более широкому их распространению. Но, разумеется, определенный порядок должен был соблюдаться: определял иностранного издателя или орган печати он сам, он же назначал и день одновременного опубликования. Если то или иное издательство или журнал, газета платили Черткову при этом какой-то гонорар (на этот счет составлялись договоры), то ведь и этот гонорар шел опять-таки на расширение его издательского дела, а так как во всех своих изданиях он пропагандировал сочинения Толстого, то, значит, и деньги служили той же хорошей цели.

Одним словом, практический Чертков решил кое в чем исправить необычный и внушенный чистейшим идеализмом шаг непрактичного Толстого. Тем самым он поставил себя в исключительное положение не только друга, но и уполномоченного Толстого, положение, в каком не стоял никто другой из друзей Толстого. Он вынужден был вечно следить за тем, что нового создавал Толстой и как поскорее можно получить от него это новое, чтобы никакой другой издатель, никто из друзей Толстого и ни его женя, не могли перехватить этого нового и самостоятельно, без Черткова, его напечатать. Таким образом, возникши сначала «из ничего», развилась и мало-помалу стала постоянным явлением около Толстого борьба его близких — в частности, жены и ближайшего друга — из-за его рукописей.

И ведь это тянулось уже давно, Подготовляя в 1945 — 1946 годах, вместе с чехом Иосифом Ротнаглем, бывшим старостой «большой» Праги и родственником Д. П. Маковицкого, чешскую книгу, посвященную памяти последнего, я наткнулся на письмо Душана Петровича, написап-ное в 1901 г. к его другу чешскому писателю и общественному деятелю Карелу Калалу. Отправляясь из Англпи, где он гостил у Чертковых, в Россию, Маковицкий писал Калалу (перевожу со словацкого):

«Моя задача: побудить Льва Николаевича, чтобы он велел изготовить копии всего написанного им за последние два года и послал их Черткову (это должно быть проведено без ведома жены Толстого, которая ревнует к чертковцам, что у них есть копии), а одного богатого московского купца надо уговорить, чтобы он помог материально изданиям Черткова, чтобы они не пресеклись. Миссия важная, только бы удалась»7.

Даже «святого доктора» с его голубиной простотой и чистотой удалось Черткову поставить на службу своим расчетам! И когда — в 1901 году! И как характерно это: тайно получить копии, привлечь купца, «чтобы не пресеклись» собственные издания Черткова, вроде журнала «Свободное слово» и «Листков свободного слова», не дававших дохода8!

Таким образом, практический расчет в действиях Черткова был. И этот расчет сталкивал его не только с женой Толстого, бывшей при жизни Льва Николаевича главной и, в сущности, единственной русской его издательницей, но и с целым рядом других, особенно иностранных его издателей. Последние, как Кенворти9 или переводчик и биограф Толстого Эйльмер Моод10, были обычно такими же, как Чертков, идейными людьми и искренне стремились содействовать распространению взглядов Толстого, но беда им, если им удавалось получить из Ясной Поляны ту или иную работу, тот или иной отрывок для опубликования раньше Черткова: тот обрушивался тогда всей тяжестью своего характера на них и на... Толстого! Письма с горькими жалобами летели из Англпи в Ясную Поляну, и великому Толстому приходилось всячески оправдываться перед требовательным другом.

Конфликтов на этой почве было очень много. Одного из своих «конкурентов», именно английского единомышленника Л. Н. Толстого Джона Кенворти, почтенного и культурного человека, публициста, автора книги «Анатомия нищеты», Чертков не постеснялся даже опорочить лично перед Львом Николаевичем. Он написал Толстому, что Кенворти нельзя принимать всерьез, потому что это — душевно ненормальный и, следовательно, не ответственный за свои действия человек, так что лучше от пего держаться подальше. Между тем, Кенворти собрался в гости ко Льву Николаевичу, посетил его (в конце 1895 года) в Москве и произвел на него самое благоприятное впечатление. Лев Николаевич не преминул сообщить об этом Черткову, тут же выразивши удивление по поводу необоснованного причисления Чертковым Кенворти к разряду сумасшедших.

Серьезные недоразумения на почве издательских интересов происходили у Черткова также с Эйльмером Моодом.

Но что Кенворти и Моод! Даже если Лев Николаевич давал что-нибудь новое И. И. Горбунову-Посадову для «Посредника», то Чертков обижался и, что называется, «вламывался в амбицию». В 1909 г. Чертков предоставил издателю И. Д. Сытину11, которого он считал своим другом, право на первое издание книжек «На каждый день», хотя желанием Льва Николаевича было, чтобы «На каждый день» печаталось у И. И. Горбунова-Посадова в «Посреднике». Сытин затянул издание книжек, очень дорогих автору. Толстой волновался, грозился отобрать рукопись у Сытина, жаловался мне на Черткова, а Черткову на Сытина («Пожалуйста, пристыдите его!» — писал он Черткову), но из этого все-таки ничего не вышло: книжки «На каждый день» появлялись по-прежнему с большим опозданием. Толстой оскорблялся, а Горбунов-Посадов молча страдал и за него, и за свое дело. Чертков остался верен своему другу Сытину. Из 12-ти книжек «На каждый день», так и не законченных печатанием, до смерти автора вышло, с нарушением порядка месяцев, только шесть, чего конечно, не было бы, если бы издание передано было идейному человеку Горбунову-Посадову, а не издателю-предпринимателю Сытину. Но... между автором и издателем стал Чертков.

Уважения к праву Льва Николаевича, как автора, распоряжаться своими произведениями у Черткова было столько же, сколько у Софии Андреевны, которая тоже всегда волновалась и выходила из себя, если Толстой осмеливался (в кои-то веки!) передать какому-нибудь журналу право первого публикования того или иного из новых своих произведений: все должно было печататься только в выпускаемых ею, одно за другим, собраниях сочинений Толстого12.

Толстой, любя Черткова, готов был на многое в его поведении смотреть сквозь пальцы и старался все объяснить в пользу своего друга, но все же иногда прорывался и он. В 1897 г. София Андреевна, Чертков и редактор «Вопросов философии и психологии» Н. Я. Грот — все согласно обрушились на Толстого, требуя первенства в опубликовании его исследования «Что такое искусство?» и упрекая за послабления в пользу «конкурентов». Лев Николаевич отвечал Черткову:

«Сейчас получил ваше сердитое письмо, милый друг Владимир Григорьевич. Я совершенно понимаю вас, но жалею, что вы не имеете доверия ко мне, что я сделаю все так, чтобы было как можно выгоднее для вашего — нашего дела... Удивительней всего, что здесь на меня сердятся за то, что я непременным условием печатания в России ставил то, чтобы в Англии вышло прежде (Грот из себя выходит за это и писал неприятности), а вы на меня сердитесь за то, что здесь печатается, как вам кажется, в ущерб вашему изданию. Как много легче поступать как все, не стараясь поступать лучше! Пока я печатал за деньги, печатание всякого сочинения была радость; с тех пор же, как я перестал брать деньги, печатание всякого сочинения есть род страдания. Я так и жду: и от семьи, и от друзей, и от всяких издателей»13.

Чертков устыдился, просил прощения, но... через полтора года, в 1899 году, побудил Толстого подписать документ, предоставлявший ему, Черткову, исключительное право на распоряжение всеми литературно-издательскими делами писателя за границей.

Только в 1961 году было опубликовано в первой книге 69-го тома «Литературного наследства» письмо Л. Н. Толстого к В. Г. Черткову от 13 мая 1904 г. в ответ на вопросы и предложения Черткова относительно прав на сочинения Толстого после его смерти. Письмо хранилось до этого втайне у сына Владимира Григорьевича снадписью его рукой «секретно» и не было напечатало вместе с остальными письмами Льва Николаевича к Черткову, составившими 85 — 89-й тома Полного собрания сочинений Толстого.

«Не скрою от вас, любезный друг В. Г., — пишет Толстой, — что ваше письмо с Бриггсом14 было мне неприятно. Ох, эти практические дела! Неприятно мне не то, что дело идет о моей смерти, о ничтожных моих бумагах, которым приписывается ложная важность, а неприятно то, что тут есть какое-то обязательство, насилие, недоверие, недоброта к людям. И мне, я не знаю как, чувствуется втягивание меня в неприязненность, в делание чего-то, что может вызвать зло.

Я написал свои ответы на ваши вопросы и посылаю. Но если вы напишете мне, что вы их разорвали, сожгли, то мне будет очень приятно. Одно, что в вашем обращении ко мне не было неприятно мне, это ваше желание (! — В. В.) иметь от меня непосредственное обращение к вам с просьбой после смерти рассмотреть, разобрать мои бумаги и распорядиться ими. Это я сейчас и сделаю»15.

Б неприятных для Толстого вопросах (их было пять), напечатанных вместе с ответами Льва Николаевича отдельно от письма Толстого в 88-м томе Полного собрания сочинений, В. Г. Чертков как бы напрашивается на роль единоличного распорядителя литературного наследия писателя. И, тем не менее, Толстой ответил на вопросы так мудро и сдержанно, что ответы его, которые и были, по существу, первым вариантом завещания, никак не могли удовлетворить Черткова.

Стоит привести хотя бы один из вопросов Черткова вместе с ответом Льва Николаевича на этот вопрос, чтобы понять, что в 1904 году Чертков был еще далек от своей вожделенной цели — стать единственным распорядителем писаний Толстого после его смерти.

«Вопрос. Кому вы желаете, чтобы было предоставлено окончательное решение тех вопросов, связанных с редакцией и изданием ваших посмертных писаний, по которым почему-либо не окажется возможным полное единогласие?»

Тут, очевидно, автору вопроса, считавшему себя ближайшим лицом к великому писателю, представлялся возможным только один ответ: «В. Г. Черткову».

Однако Толстой ответил:

«Думаю, что моя жена и В. Г. Чертков, которым я поручал разобрать оставшиеся после меня бумаги, придут к соглашению, что оставить, что выбросить, что издавать и как»16.

Жена — сонаследница! То, чего боялся Чертков больше всего.

Выходило, что ему предстояла еще большая работа: устранить начисто из завещательных распоряжений Толстого имя его жены. Этой работе и посвящены были дальнейшие шесть лет, до 22 июня 1910 года (даты окончательного завещания Толстого).

30 июля 1910 года, за три месяца и одну педелю до смерти, Л. Н. Толстой вносит в «Дневник для одного себя» простые и ясные слова, которых «чертковцам» не удастся выжечь и каленым железом: «ЧЕРТКОВ ВОВЛЕК МЕНЯ В БОРЬБУ, И БОРЬБА ЭТА ОЧЕНЬ И ТЯЖЕЛА, И ПРОТИВНА МНЕ»17. И что же? Оказывается, еще в 1906 году Толстой заявил то же самое и почти в тех же словах и при том — в письме своему другу: «Мне чувствуется втягивание меня в неприязненость, в делание чего-то, что может вызвать зло».

Характерно также: Толстой отмечает в письме 1904 года, что ему будто бы не неприятно, что «дело идет о его смерти», т. е., что ведутся разговоры и строятся планы о том, кто сменит его на посту хозяина всех его бумаг. Будь Чертков хоть немного более чутким и, если можно так выразиться, «незаинтересованным» лично человеком, он и в этой фразе почувствовал бы деликатный намек на неловкость постоянно подымать вопрос о том, как он, Чертков, будет распоряжаться делами писателя после его смерти. Но кажется, что для соображения о причиняемой Льву Николаевичу неприятности ближайший друг его, увлеченный блестящими издательскими перспективами, был глух и нем. Чертков был непреложно убежден, что он переживет Толстого, и снова и снова смело говорил с ним о том, как он будет распоряжаться его писаниями после его смерти.

Недоразумения продолжались. В 1909 г. Толстой опять писал Черткову: «Получал, милый друг, ваше разочаровавшее меня во всех отношениях письмо... Разочаровало и даже неприятно было о моих писаньях до от какого-то года18. Провались все эти писанья к дьяволу, только бы не вызывали они недобрых чувств»19.

Вот подлинный голос Толстого, которого никогда нельзя смешивать с голосом Черткова!

Может быть, говоря о Черткове, уместно поставить здесь вопрос, который часто задают даже люди, совершенно далекие от Ясной Поляны и только понаслышке знающие о борьбе между другом и женою Толстого. Именно, вопрос о том: за что Толстой любил Черткова? Ответ на этот вопрос не труден: это была любовь учителя к старому, преданному ученику. У Льва Николаевича давно сложился взгляд, что Чертков посвятил ему всю свою жизнь, разделяет его взгляды, тратит свои силы и средства на издание и распространение в России и за границей его философских и публицистических произведений, всегда рад оказать ему ту или иную личную услугу. Все, чем может он, Толстой, отплатить Черткову за его преданность, за его услуги, — хотя бы это было так раздражающее Софию Андреевну разрешение фотографу Черткова — мистеру Тапселю снимать Льва Николаевича несчетное количество раз, — все это ничтожно по сравнению с любовью и преданностью Черткова. По присущей ему исключительной скромности Лев Николаевич, конечно, не клал на чашу весов того огромного, положительного влияния, которое оказывали его ум и личность на мировоззрение и нравственный мир Черткова, не задумывался над вопросом о том, что, собственно, он, Толстой, и сделал Черткова — Чертковым.

Личность В. Г. Черткова очень сложна. Ей мною посвящен особый очерк20. Сейчас я могу только в коротких словах коснуться характеристики Владимира Григорьевича.

Бывший учитель детей в семье Толстых проф. В. Ф. Лазурский, автор очень ценных воспоминаний о Толстом, говорил о Черткове: «Я мало понимал этого человека и с удивлением смотрел на него: то мне припоминалось, что такие глаза бывают на иконах святых, то мне казалось, что в Черткове есть что-то болезненное и ограниченное»21. Это — замечание в высшей степени проницательное. И непонятным Чертков казался очень многим, и психологическая глубина была в нем, и странность, непоследовательность, необдуманность некоторых его поступков поражала.

Чертков, конечно, глубоко и искренне любил Толстого. Любовь всегда дает и понимание того, кого любишь. И Чертков действительно понимал Льва Николаевича, понимал его духовные прозрения и находки, колебания и сомнения, его тяжелое положение в семье и умел в нужный момент обратиться к нему с разумным, сочувственным словом. Той же монетой платил ему и Толстой, признававший духовную глубину Черткова и называвший его своим «одноцентренным» другом22. Таким образом, где-то, в каких-то точках душевного соприкосновения бывший конногвардеец23 стоял действительно рядом со Львом Николаевичем, как равноправный друг.

Полной духовной устойчивостью Чертков, однако, не отличался. Постепенно проникся он самомнением руководителя «толстовского» «движения» (хотя на словах любил утверждать, что он — вовсе даже не «толстовец»), заразился нетерпимостью, дал излишнюю силу своему властолюбию, подчас принимал учительный тон даже по отношению ко Льву Николаевичу, забывал в страстной борьбе с такими «врагами», как София Андреевна, о «высоких принципах» своего мировоззрения, проявляя нечуткость, становился без меры требовательным и капризным.

Если бы кто-нибудь незнающий, человек со стороны подумал, что только конфликтом с С. А. Толстой недружелюбные личные отношения Черткова с другими людьми и ограничивались, то он бы очень ошибся. На самом деле история отношений Черткова с десятками более или менее близких к Толстому его почитателей и единомышленников (не исключая любимой дочери Толстого Марьи Львовны, знаменитой «старушки Шмидт»24, «христианнейшего» Сергея Попова25, добрейшего Бирюкова, Маковицкого, Горбунова-Посадов а, Трегубова26, Шкарвана27, Фельтена28, писателя Лескова29 и многих, многих других), полна постоянными ссорами и недоразумениями. Все эти люди имели дерзость думать по-своему, вели себя не так и делали не то, как и что казалось Черткову нужным. Не подчинялись! И в этом была их вина.

Если не было серьезных поводов для расхождения, то Чертков выдумывал несерьезные. С гостившим у него философом, единомышленником Толстого Ф. А. Страховым он несколько дней не разговаривал из-за различного толкования ими... понятия о боге.

«Все не уживаются люди», — горестно отмечал Толстой в своем дневнике еще в 1888 году, 7 декабря. И, перечисляя дальше шесть ссор, из них три с участием Черткова, добавлял: «Люди, считающие себя столь лучшими других (из которых первый я), оказываются, когда дело доходит до проверки, до экзамена, ни на волос не лучше» 30.

В. Г. Чертков, — и это надо сказать прямо, — был натурой властной и деспотичной. Вот где кровь-то сказалась! Стань он тем, чем были его отец и дед, люди военные, придворные, крупнейшие воронежские помещики, он бы так же полновластно командовал подчиненными — своей челядью, солдатами, офицерами, мужиками, управляющими имениями, деспотически наказывая их за провинности или за ослушание.

Вопрос идет именно о «властолюбии», а не о «тщеславии» у Черткова, — ведь эти понятия далеко не совпадают. Черткову как раз вовсе не свойственно было, или мало свойственно, простое тщеславие. В его душе тщеславие тонуло во властолюбии — любви главенствовать над людьми и управлять ими. И это хуже и опаснее, чем если бы было наоборот, потому что тщеславный человек, оглядываясь на чужое мнение, все же сдерживается в проявлении своих дурных свойств, а просто властолюбивый человек не считается обычно ни с чем и прямо идет к своей цели.

Лев Николаевич, желая защитить своего друга от упреков в непоследовательности, указывал обычно, что надо судить Черткова не по тому, каким хотят его видеть, а по тому, каким бы он, наверное, был, если бы он не сделался тем, что он есть.

« — Если бы Чертков не сделался тем, что он есть, — говаривал Толстой, — так он был бы теперь каким-нибудь генерал-губернатором, вешал бы людей!» Ч

К счастью, сблизившись со Львом Николаевичем, Чертков навсегда ушел от генерал-губернаторства. Но прежние замашки, но пороки воспитания, но характер во многом остались, — и мы узрели в его лице своего рода «генерал-губернатора от толстовства»...

К этому надо добавить, что Владимир Григорьевич по временам страдал определенного рода психическим, нервным или мозговым расстройством, делавшим его совершенно невменяемым и неответственным за свои поступки человеком. Форма этого расстройства была всегда одна и та же: Владимира Григорьевича неожиданно охватывало состояние особого ненормального возбуждения и лихорадочной суетливости. Тогда он вдруг как бы спохватывался, «пробуждался» и начинал усиленно двигаться, суетиться, предпринимать что-нибудь экстренное и необыкновенное, в любое время дня и ночи засаживать своих сотрудников за какую-нибудь мнимо срочную работу, телефонировать, рассылать телеграммы, много и неудержимо говорить и, вообще, проявлять какую-то исключительную, ненормально хлопотливую инициативу. Такое состояние продолжалось от 3 до 12 дней. В этом состоянии он был способен на всевозможные эксцессы и в слове, и в действии...

До сих пор в литературе о Толстом и его окружении не было ни единого упоминания о болезни Черткова. Посторонние люди не знали о ней или не узнавали ее {приписывая ее симптомы особому, случайному «настроению» больного), а духовно близкие к Толстому и Черткову люди стыдливо умалчивали о болезни Владимира Григорьевича и об ее проявлениях. Такая позиция, может быть, оправдывалась, пока слишком остро стояли еще вопросы яснополянской драмы, но теперь, когда все участники этой драмы (за исключением младшей дочери Толстого) уже скончались много или несколько лет тому назад, о болезни Черткова можно говорить открыто, как мы говорим открыто и о болезни С. Л. Толстой — истерии.

Лев Николаевич, по-видимому, знал о болезни Черткова. 21 апреля 1894 г., сообщая матери Черткова о переходящей болезни (лихорадке) ее сына, он добавлял: «Возбужденных состояний во время всей болезни его не было ни разу. До ней — один раз во все лето было это состояние, очень легкое и скоро прошедшее»32. 16 сентября 1889 г., касаясь издательских дел и оценивая Черткова, как работника, Толстой писал ему самому: вы «не видите многого, и кроме того, уже по физиологическим причинам, изменчивы в настроении, то горячо деятельны, то апатичны» 33. Для нас же важно учесть, что болезнь Черткова несомненно давала себя знать и в 1910 году, чем, может быть, и объясняется ряд несуразностей и эксцессов и в речах, и в поступках Черткова в пору роковых событий в Ясной Поляне,

2

По отношению к С. А. Толстой у В. Г. Черткова постепенно развилось чувство полного охлаждения и последовательной, фанатической, хотя и прикрываемой внешней вежливостью в английском стиле, враждебности. Но обмануть такую, тоже неподатливую, активную и умную женщину, как София Андреевна, было, конечно, трудно, и она за элегантно склоненным станом и вкрадчивым «Как ваше здоровье?» отлично чувствовала подлинное отношение Черткова к себе.

В самом деле, София Андреевна была для Черткова не человек, а какое-то отвлеченное понятие, собрание всех пороков и недостатков. Он забывал о тех чертах ее личности — уме, правдивости, интеллигентности, способности глубоко и сильно чувствовать, — которые когда-то привлекли симпатии Льва Николаевича к будущей подруге его жизни. То положительное, что свойственно было Софии Андреевне — хозяйке Ясной Поляны и матери семейства; заботы о Толстом, интерес к его художественному творчеству, переписка его черновых рукописей, редактирование и личное корректирование ряда собраний его сочинений, авторство интересных дневников, издание альбома собственных фотографий «Из жизни Л. Н. Толстого», забота о библиотеке Толстого, самоотверженный уход за детьми, внимание и радушное гостеприимство по отношению к многочисленным посетителям Ясной Поляны, в том числе к друзьям и почитателям Льва Николаевича, — все это также не существовало для Черткова.

«Лев Толстой был самым сложным человеком среди всех крупнейших людей XIX столетия. Роль единственного интимного друга, жены, матери многочисленных детей и хозяйки дома Льва Толстого — роль неоспоримо очень тяжелая и ответственная)). Это говорил Максим Горький34. Но разве думал об этом В. Г. Чертков? Он, так сказать, в принципе считал Софию Андреевну «погибшим существом», потерявшим человеческий облик. Ни возможности исправления, ни возможности возрождения для нее, а следовательно, и возможности того или иного контакта с ней он не признавал. И для меня, по крайней мере, это было самым большим и непростительным грехом Владимира Григорьевича.

София Андреевна действовала по инстинкту. Чертков руководился холодным расчетом. Мира между ним и женой Толстого быть не могло, и не она, а именно он хотел владеть Толстым безраздельно. Будь Чертков на самом деле, не рассудком, а именно чувством, хоть немножко «толстовец», т. е. умей он отступать и уступать во имя мира и согласия, умей отказываться хоть от части «своего», прильнувшего к сердцу, то, конечно, и в 1910 году он легко нашел бы пути к восстановлению атмосферы мира и согласия вокруг великого старца — друга и учителя, столь беспредельно его облагодетельствовавшего. Он даже предпочел бы добровольно скрыться, уехать на время, освободить подмостки, на которых разыгрывался последний акт жизни Толстого, дать старухе Софии Андреевне возможность успокоиться, прийти в себя, вернуть утраченное равновесие. Но разве можно было ожидать этого от такого неуступчивого, упрямого и эгоцентрического человека, каким был В. Г. Чертков?

14 июля 1910 года Лев Николаевич писал жене: «...Как я смолоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя... За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не story упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом»35.

Вы слышите этот глубокий голос? И не звучит ли он в унисон с голосом нашего сердца, готового тут же, без обиняков и колебаний, засвидетельствовать, что Лев Николаевич Толстой проявлял подлинную человечность к подруге своей жизни, даже и при наличии глубокого внутреннего расхождения с нею? Между тем, Чертков, вместе со своими единомышленниками, беспощадно преследовал Софию Андреевну именно за то, что она, обыкновенный человек, пожилая женщина, мать и представительница своего сословия, не пошла за мужем в его «исключительном духовном движении». И разве не ясно, что вовсе не надо было быть Толстым, чтобы понять, что и София Андреевна, какая бы она ни была, вправе была рассчитывать па внимательное, человечное и снисходительное отношение к себе!

Мы знаем, что социальный мотив играл исключительную роль в развитии драмы Толстого и что тут он определенно расходился с женой. Он был решительным противником политического и социального строя старой России. Особенно глубоко и непосредственно возмущали его наличие частного помещичьего землевладения и крестьянское малоземелье. Он не переставал мучительно сознавать и свой грех, как помещика и землевладельца, чего София Андреевна понять не могла.

«Ты спрашиваешь, нравится ли мне та жизнь, в какой я нахожусь, — писал Толстой в апреле 1910 года одному крестьянину-единомышленнику. — Нет, не нравится! Не нравится потому, что живу я с своими родными в роскоши, а вокруг меня бедность и нужда, и я от роскоши не могу избавиться, и бедноте и нужде не могу помочь» 36.

На наличие в усадьбе объездчика-черкеса с ружьем за плечами Толстой сетовал в разговоре со мной еще в 1907 году при моем первом посещении Ясной Поляны. В последние годы его жизни преследования крестьян за потравы, рубку деревьев и т. д. не раз нарушали спокойствие Льва Николаевича, заставляли его вступать в спор с женой, с 1895 года являвшейся юридической и фактической собственницей Ясной Поляны, и нередко огорчали его до слез и нервного потрясения. Между тем, София Андреевна была убеждена, что, преследуя порубщиков, она только выполняет обязанности хозяйки имения.

Переживая за своих единомышленников, многие из которых томились в тюрьмах за верность своим взглядам и за распространение его сочинений, Лев Николаевич заявлял, что для него тюрьма была бы освобождением от тех тяжелых условий, в которых он находился в «роскошном» яснополянском доме.

Вот этого душевного состояния Толстого и расхождения на этой почве с Софией Андреевной, конечно, нельзя забывать. Протест против социального неравенства, против излишеств хотя бы условной «роскоши» обширного помещичьего дома и против позорной для государства и его привилегированных классов бедности крестьян-земледельцев, кормильцев страны, протест этот был непременной основой, на которой разыгрывалась семейная драма Толстого37. Это нужно все время иметь в виду, исследуя события последних месяцев пребывания Льва Николаевича в его бывшем родовом имении.

Сочувствия среди близких, за исключением одной или двух дочерей, Лев Николаевич не видел.

Ни София Андреевна, ни большинство детей Толстого действительно не пошли за ним в его «исключительном духовном движении»38.

27 июня 1910 года В. Г. Чертков, в результате ходатайства своей матери перед высшими властями, вернулся с семьей в свое имение Телятинки.

— В жар бросило... не могу дышать, — промолвила София Андреевна, узнав от меня в тот же вечер в яснополянском зале о возвращении Черткова, ц покинула комнату.

— Видите, как это ее взволновало, — заметил Лев Николаевич, обращаясь к Гольденвейзеру, игравшему с ним в шахматы.

Еще бы! «Враг» угрожал непосредственной «осадой» Ясной Поляне и всему, что в ней было для Софии Андреевны дорогого, как в духовном, так и в материальном отношении.

С этого дня, с этого момента потянулись для Льва Николаевича четыре месяца неперестающей пытки, забурлили вокруг него страсти, открытое соперничество, взаимные злоба и оклеветывание борющихся людей и «партий».

В эти роковые четыре месяца — от 27 июня до 28 октября 1910 года — все, что окружало Толстого, разделилось на две партии. К одной принадлежали: София Андреевна и четверо ее сыновей (за исключением стоявшего вне борьбы Сергея Львовича), а также отчасти, но именно лишь отчасти, Татьяна Львовна39. К другой — В. Г. Чертков, Александра Львовна (с детства не любившая свою мать), жена Черткова Анна Константиновна, сестра ее Ольга Константиновна Толстая40, секретарь Черткова А. П. Сергеенко41, постоянный посетитель Ясной Поляны и сосед-дачник А. Б. Гольденвейзер с женой, а также скромная поджигательница вражды и передатчица всех сплетен о Софии Андреевне, подруга Александры Львовны, переписчица Варвара Михайловна Феокритова. Вторая партия была многочисленнее, и пожалуй, сильнее.

Обе поименованные партии взаимно травили одна другую, не давая себе при этом, что называется, «ни отдыху, ни сроку».

В центре стоял 82-летний Лев Толстой. Он один не хотел борьбы, один призывал всех к миру и согласию, заверяя и ту и другую стороны в своей любви и преданности, а между тем на нем-то упорная и упрямая борьба отзывалась всего жесточе, и это понятно, потому что он сам был предметом раздора. Люди пылали взаимной ненавистью, подставляли ножку друг другу, как это ни странно на первый взгляд, из-за него.

Ведь оспаривались: любовь Толстого, внимание и уважение Толстого, близость к Толстому, и, наконец, творения Толстого — черновые его произведения, оригиналы его неизданных дневников — это — громко, а втайне — издательское право на сочинения Толстого вообще. «Они разрывают меня на части», — запишет Лев Николаевич 24 сентября 1910 года в своем особо тайном, интимном дневничке, получив от Черткова письмо «с упреками и обличениями»42. И это будет правдой. «Иногда думается: уйти от всех», — добавлял Толстой43, сам указывая, таким образом, на один из основных мотивов своего позднейшего «ухода» из дома.

О каком же, однако, «издательском праве» для Черткова может идти речь, скажете вы, когда Лев Николаевич был принципиальным противником предоставления кому бы то ни было права собственности на свои произведения? Верно. Но если София Андреевна боролась как раз за устранение, низвержение толстовского принципа отказа от литературной собственности, то Чертков, с своей стороны, стремился только... к праву распоряжения изданием сочинений Л. Н. Толстого, отлично, по-видимому, понимая, что иногда это скромное право может стоить и «права собственности».

Со спора о дневниках началось. По старому неписаному договору с Чертковым, дневники Л. Н. Толстого, начиная с 1900 года, хранились у Владимира Григорьевича. В первых числах июля 1910 года София Андреевна заявила по этому поводу претензию мужу: дневники должны храниться не у постороннего человека, а у нее, или, во всяком случае, в яснополянском доме! Толстой мучается нерешительностью: взять дневники у Черткова, человека, который «посвятил ему свою жизнь», значило бы кровно обидеть его, не брать — подвергнуть себя риску все учащающихся и все обостряющихся семейных сцен и объяснений, могущих, при легкой возбудимости Софии Андреевны, принять опасный для нее, а значит и для него, характер. Воздух накален. Чертков перестал даже ездить в Ясную Поляну44.

12 июля София Андреевна получила приглашение от матери В. Г. Черткова Елизаветы Ивановны, принадлежавшей к великосветской секте евангелистов-«пашковцев», навестить ее и вместе послушать приехавшего из Петербурга знаменитого проповедника Фетлера. Так как Елизавета Ивановна занимала в телятинском доме Чертковых «апартаменты» с отдельным входом, то можно было отправляться к ней без большого риска встретиться с ее сыном. Да и неудобно было не поехать: приглашала придворная дама, рожденная графиня Чернышева-Кругликова... И София Андреевна поехала.

Я как раз собирался в Телятинки, и София Андреевна предложила подвезти меня, на что я с удовольствием согласился.

В коляске, на рысаках, мы поехали. София Андреевна — в изящном черном шелковом туалете с вышивкой гладью на груди и с кружевами, ради великосветской Елизаветы Ивановны. Поехали не прямо, не самым коротким путем, а в объезд, по «большаку», чтобы миновать дряхлый, полуразвалившийся мостишко через ручей Кочак.

И вот София Андреевна всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня передать Черткову, чтобы он возвратил ей рукописи дневников Льва Николаевича.

— Пусть их все перепишут, скопируют, — говорила она, — а отдадут мне только подлинные рукописи Льва Николаевича!.. Ведь прежние его дневники хранятся у меня... Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь... Я верну тогда ему мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему. Вы скажете ему это? Ради бога, скажите!..

София Андреевна, вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слезы и волнение ее была самые непритворные.

Она почему-то не верила, что я передам ее слова Черткову, и умоляла меня об этом снова и снова...

Я не мог равнодушно смотреть на эту плачущую, несчастную женщину. Тех нескольких минут, которые я провел с нею в экипаже, я никогда не забуду.

Признаюсь, меня самого охватило волнение, и мне так захотелось, чтобы какою угодно ценою, — ценою лп передачи рукописей Софии Андреевне или еще каким-нибудь способом, — был возвращен мир в Ясную Поляну, мир, столь нужный для всех и особенно для Льва Николаевича. В этом настроении я отправился к Черткову, когда мы приехали в Телятинки.

Узнав, что я имею поручение от Софии Андреевны, Владимир Григорьевич, встревоженный, с озабоченным видом, повел меня в комнату своего секретаря и фактотума Алеши Сергеенко: он мог мыслить только двумя головами сразу — своей и Алешиной. Мы оба усаживаемся с Владимиром Григорьевичем на скромную «толстовскую» постель Сергеенко. Тот, с напряженным от любопытства лицом, садится против нас на стуле.

Я начинаю рассказывать о просьбе Софии Андреевны вернуть рукописи. Владимир Григорьевич находится в сильнейшем возбуждении.

— Что же, — спрашивает он, уставившись на меня своими большими, белыми, возбужденно бегающими глазами, — ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?

При этих словах, совершенно неожиданно для меня, он делает страшную гримасу и высовывает мне язык.

Я гляжу на Черткова и страдаю внутренне от того нелепого положения, в которое меня ставят: меня ли это унижают или мне надо жалеть этого человека за то унижение, которому он сам себя подвергает? Я соображаю, однако, что Чертков хочет посмеяться над проявленной 'мною якобы беспомощностью, когда-де на меня насела в экипаже София Андреевна. Он, должно быть, заметил то волнение, в котором я находился, и вышел из себя, поняв, что я сочувствую Софии Андреевне и жалею ее.

Собравшись с силами, я игнорирую нелепую выходку моего собеседника и отвечаю:

— Нет, я не мог ей ничего сказать, потому что я сам не знаю, где дневники!

— Ах, вот это прекрасно! — восклицает Чертков и суетливо поднимается с места. — Так ты иди, пожалуйста! (Он отворяет передо мной дверь из комнаты в коридор) . — Там пьют чай... Ты, наверное, проголодался... А мы здесь поговорим...

Дверь захлопывается за мной, щелкает задвижка американского замка. Я выхожу, ошеломленный тем приемом, какой мне оказали, в коридор. Чертков и Алеша совещаются.

Позже я узнаю, что дневники решено не возвращать.

«...Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу, — через два дня пишет Толстой своей жене. — Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя, и не спал, и слушал до часу, до двух, — и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видел тебя.

Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я с своей стороны решил все так, что иначе не могу, не могу. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя; себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все» 45.

«Иначе не могу, не могу...». В том же письме Лев Николаевич сообщает жене, что дневники он у Черткова возьмет и будет хранить их сам, и что если в данную минуту Чертков ей неприятен, то он готов не видеться с Чертковым46.

По поручению отца Александра Львовна в тот же день отправилась в Телятинки за дневниками и оставалась там очень долго. Как я узнал от В. М. Феокритовой, в Телятинках, в той самой комнате у Сергеенко, где два дня тому назад произошел наш разговор с Чертковым, спешно собрались самые близкие Черткову люди — Алеша, Александра Львовна, О. К. Толстая, муж и жена Гольденвейзеры, а также сам Владимир Григорьевич и его жена, — и все занялись срочной работой по подчистке тех мест в семи тетрадях дневников Толстого, которые компрометировали Софию Андреевну и которые она могла уничтожить.

Это мероприятие чрезвычайно характерно. Дело в том, что один из доводов, выставлявшихся Чертковым в пользу того, что рукописи Толстого должны храниться у него, а не у С. А. Толстой, состоял в том, что София Андреевна может испортить рукописи и, в особенности, дневники, произведя в них разные подчистки и исправления. История показала, что никаких подчисток в рукописях и дневниках Толстого жена его не сделала, тогда как не в меру осторожный и заботливый друг сам (уже все равно, по каким мотивам) подвергнул дневники выскребываншо и подчистке. Какова «непоследовательность»!47.

После подчистки и копирования отдельных мест дневники были упакованы, и сам Владимир Григорьевич, стоя на крыльце телятинского дома и провожая Александру Львовну в Ясную Поляну, с шутливой торжественностью троекратно перекрестил ее в воздухе папкой с дневниками и затем вручил ей эту папку. Тяжело ему было расставаться с дневниками!

Напомним, что в свое время Чертков получил дневники Толстого лишь после долгих настояний. Еще в 1890 г. он потребовал передачи ему дневников. На каких же основаниях? Об этом писал в своем дневнике 25 мая 1890 г. сам Толстой: «Приехал Чистяков (уполномоченный Черткова. — В. В.). Все о дневниках. Он, Чертков, боится, что я умру и дневники пропадут. Не может пропасть ничего» 43. В дневниках было отказано. Чертков получил их только через десять лет. Теперь, в июле 1910 г., они помещены были в особом сейфе тульского банка. Чертков снова начал бывать в Ясной Поляне.

Решение Льва Николаевича, — хранить дневники а нейтральном месте, — едва ли могло успокоить и, действительно не успокоило Софию Андреевну. Она не могла не сказать себе, что из банка дневники в любую минуту могли быть опять взяты и переданы, если не тому же Черткову, то его союзнице Александре Львовне. София Андреевна, кроме того, подозревала, кажется, и еще что-то, что было, на ее взгляд, еще хуже, ответственнее и опаснее по своим последствиям, чем лишение рукописей дневников. Именно, подозревала возможность составления завещания не в пользу семьи49. Она вела себя поэтому по-прежнему, т. е. чрезвычайно несдержанно; с Чертковым была груба, а с Львом Николаевичем требовательна, капризна. Она не спала, уходила по ночам в парк а лежала на сырой земле, говорила, что покончит с собой и т. д. Это была уже форменная истерия. Из Москвы приехали доктора: известный невропатолог Г. И. Россолимо и старый друг дома Толстых, бывший в Ясной Поляне до Душана домашним врачом, Д. В. Никитин. Они определили состояние Софии Андреевны как «дегенеративную двойную конституцию: паранойальную и истерическую, с преобладанием первой».

Поздно вечером 19 июля Лев Николаевич позвонил ко мне. Я вошел к нему в спальню, где Душан Петрович забинтовывал Льву Николаевичу больную ногу.

— Вы завтра поедете к Черткову, — сказал мне Лев Николаевич, — следовательно, расскажите ему про все наши похождения50. И скажите ему, что самое тяжелое во всем этом для меня — он. Для меня это истинно тяжело, но передайте, что на время я должен расстаться с ним. Не знаю, как он отнесется к этому.

Я высказал уверенность, что если Владимир Григорьевич будет знать, что это нужно Льву Николаевичу, то, без сомнения, он с готовностью примет и перенесет тяжесть временного лишения возможности видеться со Львом Николаевичем.

— Как же, мне это нужно, нужно! — воскликнул Лев

Николаевич. — Да письма его всегда были такие истинно дружеские, любовные... Я сам спокоен, мне только за него ужасно тяжело. Я знаю, что и Гале (жене Черткова. — В. Б.) это будет тяжело... Но подумать, что эти угрозы самоубийства (со стороны Софии Андреевны. — В. Б.) — иногда пустые, а иногда — кто их знает? — подумать, что может это случиться! Что же, если на моей совести будет это лежать?.. А что теперь происходит — для меня это ничего... Что у меня нет досуга, или меньше — пускай... Да и чем больше внешние испытания, тем больше материал для внутренней работы...51.

21 июля доктора уехали из Ясной Поляны, а 22-го Лев Николаевич подписал на пне, в лесу, около деревни Грумонт (название, вероятно, произошло от слова Угрюмая) , тайное завещание, которым все права литературной собственности на свои сочинения предоставлял формально младшей дочери Александре Львовне. В особой же, составленной Чертковым и утвержденной им «сопроводительной бумаге» к завещанию подтвердил, что делает В. Г. Черткова фактическим распорядителем всего своего литературного наследия52. Гольденвейзер и Сергеенко, а также молодой «толстовец» Анатолий Радынский (из дома Чертковых), который совершенно не знал, что он подписывает, подписали завещание в качестве свидетелей. После смерти Л. Н. Толстого Тульский окружной суд утвердил это завещание. Это-то и было то, чего добивался и чего больше всего желал Чертков. Это-то и было то, самое «ужасное», самое «страшное и непоправимое», чего так боялась София Андреевна и близкое наступление чего она как бы инстинктивно предчувствовала. Это-то и было смыслом борьбы между Софией Андреевной и Чертковым.

Драма продолжалась. Да как же ей было не продолжаться, когда тот единственный финал, которым она могла и неминуемо должна была закончиться, еще не наступил...

София Андреевна бушевала. Возможно, что она прочитала в дневнике Льва Николаевича запись от 22 июля: «Писал в лесу» 53. Что писал? Уж не завещание ли? Если да, то она, во всяком случае, ничего не выяснила относительно содержания этого документа. Догадки, одна хуже другой, мучили ее. И вот она воевала против Черткова, страстно и горячо спорила с Александрой Львовной, убегала в парк, к пруду «топиться», прибегала даже к выстрелам из револьвера-«пугача» в своей комнате, чтобы смутить покой Льва Николаевича, устраивала старику-мужу допросы, подслушивала, подглядывала за ним и т. д.

От нее не отставала и противная сторона. Женщины — А. К. Черткова, Александра Львовна, О. К. Толстая, совершенно чуждая семье В. М. Феокритова — только тем и занимались, что судили и пересуживали поведение Софии Андреевны. Рассказам о ее выходках не было конца. И чем этих выходок истеричной женщины было больше, тем больше радовались женщины «здоровые», не истеричные54.

27 июля Чертков обратился к Толстому с письмом, в котором утверждал, что все сцены, происходившие перед этим в Ясной Поляне, имеют одну определенную цель. Цель эта «состояла и состоит в том, — писал он, — чтобы, удалив от вас меня, а возможно и Сашу (Александру Львовну. — В. Б.), путем неотступного совместного давления выпытать от вас или узнать из ваших дневников и бумаг, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных литературного наследства; если не написали, то путем неотступного наблюдения за вами до вашей смерти (!) помешать вам это сделать; а если написали, то не отпускать вас никуда (!), пока не успеют пригласить черносотенных врачей (!), которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие (!) для того, чтобы лишить значения ваше завещание» 55.

Нагромождением ужасов совсем непроницательный, а здесь просто недалекий Чертков, опасаясь, видимо, что дело с завещанием может еще «сорваться», собирался, должно быть, напугать великого старца. Но он не имел успеха. «Положение, не только хочу думать, но думаю, — отвечал ему Лев Николаевич, — не таково, как вы его себе представляете, т. е. дурно, но не так, как вы думаете» 56.

Чертков (прямо или через свое дамское окружение) систематически внушал Толстому, что нельзя с такими истеричками, как София Андреевна, действовать добром, — это только хуже развращает и распускает ее. Он должен взять жену в «ежовые рукавицы», подействовать на нее строгостью. На «ежовых рукавицах» и на строгости настаивала также Александра Львовна.

— Я борюсь с Софией Андреевной любовью и надеюсь на успех и уже вижу проблески, — отвечает Лев Николаевич. (Это запись Татьяны Львовны в тетради моего яснополянского дневника).

— У нас сегодня все спокойно, — говорил мне Лев Николаевич 30 июля, сидя со мной в своем кабинете. — Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или могут быть (он имел в виду Софию Андреевну. — В. Б.), отвечать молчанием. Молчание — это такая сила!.. И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит Евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих... А я еще далеко не дошел до этого!..

Он покачал головой.

— Но они все это преувеличивают, преувеличивают!.. Конечно, Лев Николаевич имел в виду отношение

Черткова, Александры Львовны и их близких к поведению Софии Андреевны.

— Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это, как на испытание, и пользуетесь всем этим для работы пад самим собой?

— Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек еще от того, чтобы поступать в моем положении по-Францисковски57. Знаете, как он говорит? — Запиши, что если изучить все языки и так далее, то нет в этом радости совершенной, а радость совершенная в том, чтобы, когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно и никого не ненавидеть. И до такого состояния мне еще очень, очень далеко!..

В вихре споров и борьбы, бушевавших вокруг великого старца, он один оставался самим собой. Весь август прошел в попытках Льва Николаевича примирить партию жены с партией друга и дочери, воздействовать па жену, на Черткова, добиться мира в яснополянском доме. Он все время стоял выше борьбы и в стороне от нее. Он один действовал во имя любви, во имя нерушимости внутреннего союза с богом (законом совести), как он его понимал. Он чувствовал, что события роковым образом осложняются, предвидел необходимость решиться на какой-то ответственный шаг и, учитывая опасность резких движений в таком запутанном клубке отношений и связей, все повторял: «Только бы не согрешить, только бы не согрешить!».

2 августа Лев Николаевич писал «милым друзьям» мужу и жене Чертковым: «...Просил бы и вас быть снисходительными ко мне и к ней. Она несомненно больна, и можно страдать от нее, но мне-то уже нельзя — или я не могу — не жалеть ее»58.

Тут надо сказать, что, расходясь с Толстым, ни супруги Чертковы, ни Александра Львовна не верили в болезнь Софии Андреевны. Болезненные явления в ее поведении они объясняли исключительно притворством.

7 августа Лев Николаевич опять писал Черткову: «...Мне жалко ее, и она несомненно жалче меня, так что мне было бы дурно, жалея себя, увеличить ее страдания»59.

Зная, что у Черткова нет ни малейшей симпатии к Софии Андреевне, Лев Николаевич старался логически доказать ему обоснованность своего личного, снисходительного отношения к престарелой жене: «Знаю, что все это нынешнее, особенно болезненное состояние (Софии Андреевны. — В. Б.), — пишет он Черткову 14 августа, — может казаться притворным, умышленно вызванным {отчасти это и есть), но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой. Если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, начавшаяся давно, теперь же она (София Андреевна. — В. Б.) совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне по крайней мере, совершенно невозможно ей contre carer60 и тем явно увеличивать ее страдания. В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее желанию (т. е. то, что предлагала «чертковская» партия. — В. Б.), могло бы быть полезно ей, я но верю, а если бы и верил, все-таки не мог бы этого делать»61.

Во втором письме, написанном в тот же день, Толстой возражает против упрека Черткова, что будто бы он, давши Софии Андреевне обещание не видеться с ним, Чертковым, стесняет тем самым свою свободу. «Связывает меня теперь никак не обещание (я и не считаю себя обязанным перед ней и своей совестью исполнять его), а связывает меня просто жалость, сострадание, как я это испытал особенно сильно нынче и о чем писал вам. Положение ее очень тяжелое. Никто не может этого видеть и никто так сочувствовать ему»62.

Но друг упорствует в своем отношении к Софии Андреевне, в нелюбви к ней, и Толстой продолжает свои увещевания. «Стараюсь держаться по отношению к Софии Андреевне как можно мягче и тверже, — пишет он Черткову 25 августа, — и, кажется, более или менее достигаю цели — ее успокоения... Знаю, что вам это странно, но она мне часто ужасно жалка. Как подумаешь, каково ей одной по ночам, которые она проводит более половины без сна, — с смутным, но больным сознанием, что она не любима и тяжела всем, кроме детей, — нельзя не жалеть»63.

«Она невыразимо жалка!» — восклицает Толстой в письме к Черткову от 30 августа64.

Это истинно человеческое, полное глубокого сочувствия к страждущей женщине отношение Льва Николаевича к жене, хотя и не единомышленнице, выступает перед нами как полная противоположность непримиримо озлобленному и безапелляционно осудительному отношению Черткова к подруге жизни Толстого.

Чертков обвинял Софию Андреевну в корыстолюбии, в личном и семейном эгоизме, во враждебном отношении к «толстовскому» мировоззрению и к самому Толстому-проповеднику, не говоря уже о его «друзьях», т. е. тех же Чертковых, в намерении подчистить и исказить дневники Толстого и т. д., и т. д. Он, конечно, не мог ни подглядывать, ни подслушивать, ни слишком явно сплетничать, да ему и не нужно это было, — за него это делали женщины. Но он был удивительно груб и нерасчетлив до конца в своем отношении к несчастной жене Толстого, одиноко, как загнанная в угол волчица, боровшейся против своих преследователей. (Сыновья ведь не жили в Ясной Поляне) .

Она обвиняла Черткова в том, что он вторгся в ее семейную жизнь со Львом Николаевичем и нарушил покой Ясной Поляны, что он отобрал у нее ее мужа, что он не «толстовец», а коллекционер и собиратель автографов, что он хочет подсунуть, или уже подсунул Льву Николаевичу завещание с тем, чтобы лишить ее и детей принадлежавших им по закону прав собственности на его литературные произведения, что он более чем груб с ней, что в присутствии Льва Николаевича он ей сказал однажды:

— Если бы я был мужем такой жены, как у Льва Николаевича, то я застрелился бы!

А в другой раз:

— Я не понимаю женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа!

И еще:

— Если вы начнете обсуждать выгоды и невыгоды убийства своего мужа, то я прекращаю разговор! Я готов продолжать его, когда вы будете в лучшем настроении!..

Или, наконец:

— Если бы я захотел, я мог бы много напакостить вам и вашей семье, но я этого не сделаю!..65

Самое плачевное и сожаления достойное было то, что все приведенные фразы, действительно, сказаны были Чертковым Софии Андреевне. Об одной из них он даже пишет ей в письме-ноте от 6 сентября, уверяя, впрочем, что София Андреевна его «ошибочно поняла», ибо — «при разговорах, которые ведутся недостаточно спокойно, разговаривающие часто второпях неверно схватывают смысл слов своего собеседника»66. Чертков не извиняется. Извиняться? Перед Софией Андреевной? Наоборот, виноватой-то, в конце концов, оказалась она, а не он.

Нотою же я назвал письмо Черткова не случайно. Все его письма к Софии Андреевне в описываемый период были не чем иным, как холодными, рассудочными, лишенными тени чувства, тщательно выглаженными дипломатическими нотами. Он и вообще так писал, без срывов, без увлечения — нотами. «Стиль — это человек».

Насколько бесплодны были попытки Льва Николаевича защитить свою жену перед Чертковым, обратить его внимание на болезнь Софии Андреевны и убедить его мягче, снисходительнее относиться к ней, показало письмо Черткова к Толстому от 24 сентября. Чертков снова упрекал Льва Николаевича за то, что он обещал своей жене не видеться с ним, Чертковым, за то, что решил не передавать ему рукописей своих дневников и что не разрешал более фотографировать себя. Тут он видел вмешательство в их отношения посторонней, «духовно чуждой» руки, т. е. Софии Андреевны, своей «роковой» соперницы. Ввиду этого ревнивый друг смело упрекал Толстого за то, что он «дал себя втянуть, — разумеется, бессознательно и желая только хорошего, — в двусмысленное и даже не вполне правдивое положение»67.

На этот раз Толстой ответил Черткову, что все положение в Ясной Поляне представляется ему «в гораздо более сложном и трудно разрешимом виде, чем оно может представляться даже самому близкому, как вы (т. е. Чертков. — В. Б.) другу». Толстой писал, что ему «было больно от письма», что он почувствовал в письме «личную нотку»68. Наконец, просил забыть об этом письме и переписываться так, как будто бы его не было.

Да, со стороны Черткова опять последовали заверения в раскаянии, но что это меняло? Ведь недостойное письмо все-таки было написано...

Надо сказать, что именно глубоко личное и некорректное письмо Черткова от 24 сентября дало повод Толстому записать в своем секретном дневнике: «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части. Иногда думается уйти от всех»69.

Письмо это, как и ряд других писем Черткову, показывало, как тяжело было Льву Николаевичу все время исправлять и направлять свои отношения с «одноцентренным» другом, который часто не обнаруживал необходимой духовной высоты.

В самом деле, иногда говорят о борьбе Толстого с Софией Андреевной, но забывают или не знают, что своего рода борьбу ему приходилось вести и с Чертковым.

5 августа Лев Николаевич говорил мне:

— София Андреевна — нехороша... Если бы Владимир Григорьевич видел ее — вот такой, как она есть сегодня! Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней, как он... и как многие, и как я... И без всякой причины! Если бы была какая-нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала ее. А то просто — ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается...

Это высказывание покажется особенно замечательным, если принять во внимание, что всего только два дня перед этим София Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к мужу и наговорила ему безумных вещей, оправдывая свою ненависть к Черткову70. Я видел, как после разговора с него в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения и ужаса перед услышанным, лицом. Затем щелкнул замок. Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись, таким образом, в двух своих комнатах, как в крепости. Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду») и открыть дверь, но Лен Николаевич не отвечал... Что переживал он за этими дверями, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, бог знает!..

Это — жена.

А дочь?

23 сентября, в день сорок восьмой годовщины свадьбы Льва Николаевича и Софии Андреевны, я, по просьбе последней, сфотографировал ее вместе с мужем, фотография не удалась. Пришлось повторить сеанс фотографирования 25-го. Это не прошло Льву Николаевичу даром: уступив желанию жены, он попал под град упреков со стороны дочери. Впрочем, Александра Львовна обиделась на отца не только за уступку ее матери, но также за то, что он не исправил произведенной Софией Андреевной перевески портретов в его кабинете. Именно, — все в порядке воинственных отношений с враждебной «партией», — София Андреевна сняла висевшие над столом у Льва Николаевича фотографии Черткова с сыном Андрея Львовича — Илюшком Толстым и Льва Николаевича с

Александрой Львовной. Выходка больной женщины! Лев Николаевич и отнесся к этой выходке, как к таковой: пассивно, боясь, быть может, раздражать Софию Андреевну своими возражениями.

За все это — за фотографирование и за нерешительность в деле с перевеской фотографий — Александра Львовна громко осуждала отца в «ремингтонной» в разговоре с В. М. Феокритовой, разумеется, во всем ей сочувствовавшей. Вдруг входит Лев Николаевич.

— Что ты, Саша, кричишь?

Александре Львовне, как разбежавшемуся коню, трудно было уже остановится. «Я сказала, записывает она в своем дневнике (его свободно читали в доме Чертковых — В. Б.), — все, что говорила до него, прибавив к этому еще и то, что мне кажется, что он ради женщины, которая ему делает величайшее зло, которая его же бранит, пожертвовал всем; другом, дочерью (Курсив мой. Как характерно, что здесь не говорится: «своим спокойствием» или «своими взглядами», а указывается на чисто личный мотив огорчения. — В. Б.).

Ты ведь фотографии наши с Чертковым не повесил обратно, оставил их (т. е. оставил там, где повесила София Андреевна. — В. Б.). А ты думаешь, мне это не больно? Ведь я не сама себя повесила над твоим рабочим креслом, ты повесил этот портрет, а теперь, что мать перевесила, так ты не решаешься повесить его обратно!..»71.

Лев Николаевич покачал головой в ответ на слова Александры Львовны и промолвил:

— Саша, ты уподобляешься ей!

Величайшее оскорбление для дочери, считающей мать чужим себе человеком!..

Толстой уходит в кабинет. Через несколько минут звонит оттуда условленным образом — один раз — дочери. Та не идет. Отправляюсь вместо нее я. Лев Николаевич удивлен, дает мне какое-то ничтожное поручение и, по моем уходе, опять звонит дочери. Она все-таки не идет, а меня, когда я снова являюсь в кабинет, старик просит прислать «Сашу». Мрачная, с плотно стиснутыми губами, покачиваясь справа налево, своей, совсем не женственной походкой Александра Львовна направляется в кабинет.

Там отец говорит, что хочет продиктовать ей стенографически одно письмо. Но едва дочь заняла место за столом, как старик вдруг уронил голову на ручку кресла и зарыдал.

— Не нужно мне твоей стенографии! — вырвалось у него вместе с рыданиями.

Александра Львовна кинулась к отцу, просила у него прощения, и оба плакали...

В тот же день, или через день я сопровождал Льва Николаевича на верховой прогулке. Уже на обратном пути завязался разговор.

— Вы пойдете к Черткову, — говорил Лев Николаевич, — передайте ему мое письмо. И скажите на словах, что моя задача сейчас трудная. И еще усложнила ее Саша... И что я думаю, как эту задачу разрешить...

Воспользовавшись тем, что Лев Николаевич сам заговорил о семейных делах, я попросил у него позволения передать ему то, что поручали мне Александра Львовна и Феокритова, именно — заявление Софии Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Льва Николаевича Черткову. «Может быть, — говорила София Андреевна, — Лев Николаевич переменится к Черткову и будет отдавать рукописи мне». В этом заявлении Александра Львовна и ее подруга усматривали «корыстные» побуждения Софии Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Льва Николаевича.

— Не понимаю, не понимаю! — сказал Лев Николаевич, выслушав меня. — И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?..

Он помолчал.

— Некоторые, как Саша, хотят все объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное. Эти сорок лет совместной жизни... Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь... Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно — вот как Саша, когда чувствуешь это эгоистическое... Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно.

— Я говорил Александре Львовне, — сказал я, — что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами...

— Вот именно!..

Лев Николаевич проехал еще немного молча.

— Признаюсь, — сказал он, — я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы бог помог мне высвободиться из этого положения.

Переехали канаву.

— Конечно, я молился тому богу, который внутри меня.

Едем «елочками» — обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Лев Николаевич говорит:

— Я подумал сегодня, — и даже хорошо помню место, где это было: в кабинете около полочки, — как тяжело это мое особенное положение... Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренне говорю (Лев Николаевич положил даже руку на грудь): уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что-то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое-то особенное значение...

— Вы это говорите, Лев Николаевич, в связи или вне всякой связи с тем, что вы до этого говорили?

— С чем?

— С тем, что вы говорили о своих семейных делах, об Александре Львовне, Софии Андреевне?

— Да как же, в связи! — Вот у Софии Андреевны боязнь лишиться моего расположения. Мои писания, рукописи вызывают соревнование из-за обладания ими... Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми... И Саша попала в ту же колею... Я очень хотел бы быть, как Александр Петрович-Александр Петрович, в прошлом — офицер, был бездомный старик, бродивший по помещичьим усадьбам.

— Скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет... А это исключительное положение ужасно тягостно!

— Сами виноваты, Лев Николаевич! Зачем так много написали!

— Вот, вот, вот! — смеясь, подхватил он. — Моя вина, я виноват! Так же виноват, как то, что народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности, и я виноват!..

4

27 сентября Александра Львовна и ее подруга, Варвара Михайловна, окончательно рассорившись с Софией Андреевной, совсем покинули Ясную Поляну и переехали на жительство в хутор Александры Львовны в Телятинках (по соседству с домом Черткова). Оттуда Александра Львовна только приезжала каждые два-три дня, чтобы поработать в «ремингтонной» или взять работу с собой.

Ей захотелось узнать, как отец относится к ее поступку.

— Ближе к развязке! — сказал он. И еще:

— Чем хуже, тем лучше! И далее:

— Все к одному концу!

Но эти очень значительные слова не поняли. Не уразумели. Видели в его ответах только обвинение Софии Андреевны. Продолжали ту же самую тактику.

Лев Николаевич, конечно, не мог вместе с Софией Андреевной желать, чтобы их дети и внуки вторично обогатились после его смерти за счет пятидесятилетней монополии на издание его сочинений. Напротив, желанием и волей Толстого было, чтобы книги его были освобождены от монополии и стали, вследствие этого, дешевы и всем доступны. Его отнюдь не радовало также, ни за себя, ни за семью, положение землевладельцев. Самым горячим его желанием было — передать землю тем, кто па ней работал, т. е. крестьянам. Распоряжения о передаче сочинений в общую собственность, вернее — об уничтожении какой бы то ни было собственности на них, а также о выкупе у семьи земли для крестьян были даны Толстым его душеприказчикам — Черткову и Александре Львовне, сочувствовавшим этим распоряжениям. Однако резкость младшей дочери и Черткова по отношению к Софии Андреевне отнюдь не одобрялась Львом Николаевичем. Любовь его к другу и дочери вовсе не стояла в противоречии с любовью к жене. Между тем, Чертков и София Андреевна, любя Льва Николаевича, ревновали его друг к другу, а другой близкий Толстому человек в доме — Александра Львовна ревновала его ни к кому другому, как к собственной матери. Если он жалел Софию Андреевну или оказывал ей внимание, то Александра Львовна обижалась.

...Натуры матери и дочери были разные. Александра Львовна была примитивнее, но непосредственнее, бескорыстнее и веселей своей матери. Софии Андреевне не нравилась у Александры Львовны некоторая грубоватость и отсутствие приличных манер. «Разве это светская барышня? Это — кучер!» — говорила она.

Александра Львовна была в 1910 году еще слишком молода. Она любила отца, хотела, подражая своей умершей сестре Маше, «идти за Толстым», доказать ему и на словах, и на деле свою преданность и понимание, успевала в этом сколько могла, и, между прочим, считала также своим долгом «защищать» отца против матери. Отсюда постоянная враждебная настороженность против Софии Андреевны, настороженность, которую та, конечно, не могла не чувствовать. А поскольку дочь в своем стремлении всегда «стоять» за отца объединялась с Чертковым, мать и сама настроилась против нее враждебно.

В широкой публике часто думали и думают, что Александра Львовна была связана с Чертковым личным чувством. Это абсолютно неверно. Напротив, в душе она не любила Черткова и, как я уже говорил, боялась его: холодный, расчетливый, методичный Чертков внушал это чувство необъяснимой «боязни» не ей одной. Но она слепо шла за отцом, а отец любил Черткова, верил, что Чертков «посвятил ему жизнь». И Александра Львовна считала нужным всеми мерами поддерживать Черткова. Меры эти подчас были безрассудны, — она не замечала этого. Подобно самому Черткову, Александра Львовна совершенно не считалась с тем, что, раздражая Софию Андреевну, она тем самым вредила и отцу. Таким образом, расхождение между матерью и дочерью, весьма полезное и удобное для Черткова (divide et impera)72, могло оказаться только в высшей степени тягостным и непереносным для самого Толстого.

И все же свою Сашу Лев Николаевич глубоко и нежно любил. Но мало было бы говорить о «любви» его к жене, женщине, с которой он прожил сорок восемь лет и которая, уже без всякого преувеличения, действительно посвятила ему всю свою жизнь: она, жена, Соня, была просто частью его самого. Вот почему свой долг по отношению к жене Лев Николаевич считал, по-видимому, первее, обязательнее, чем долг по отношению к дочери и другу. Вот почему все углублявшееся, по тем или другим причинам, расхождение с женой было для Толстого так тяжело. Вот почему яснополянская драма ощущалась и переживалась им гораздо болезненнее, чем, скажем, теми же дочерью и другом. Вот почему «покинуть свой дом», «уйти из Ясной Поляны» именно для него, с его чувством долга по отношению к старухе-жене, было не так легко, как это воображали себе в Телятинках. И при труднейшей ситуации 1910 года Толстой последовательно стремился не рвать, а укреплять свои отношения и свою внутреннюю связь с женой, хотя она и отошла от него так далеко по своим воззрениям и привычкам.

Впрочем, правильнее было бы выразиться: хотя он, Лев Николаевич, и отошел от жены так далеко по своим воззрениям и привычкам. Что же касается Софии Андреевны, то она, как была с первого года замужества, так и оставалась до конца барыней, помещицей. Но... также и человеком, верной женой и матерью семейства.

Характерно, что когда дочь и ее подруга, взбунтовавшись против Софии Андреевны, переехали в Телятинки, и в Ясной Поляне, кроме стариков да меня с бесплотным и надмирным Душаном, никого не осталось, Лев Николаевич стал удивительно внимателен и нежен с Софией Андреевной: то грушу ей подаст, то о здоровье спросит, то посоветует раньше ложиться спать, чтобы сохранить это здоровье, то почитает ей что-нибудь. Один раз даже о яснополянском хозяйстве с ней поговорил, — «милость», можно сказать, небывалая! И София Андреевна расцвела. При суровой, подозрительной и ревнивой Александре Львовне все это было бы невозможно. Вот почему и говаривал Лев Николаевич о своих паладинах Черткове и

«Саше»: «Боюсь, что они все это (злобу и материальные вожделения Софии Андреевны. — В. Б.) преувеличивают!»

Представители «чертковской» партии как-то не понимали особого положения Софии Андреевны как жены Толстого. Их удивляли, казалось, и все попытки Толстого защитить свою престарелую подругу жизни: оградить от оскорблений, проявить участие и любовь к ней, — чувство, не покидавшее его, несмотря на многие отрицательные свойства Софии Андреевны и на повторявшиеся бестактные выражения и выходки ее.

17 октября Александра Львовна записывает в своем дневнике: «Отец говорил мне, что она (София Андреевна. — В. Б.) около двух часов ночи приходила к нему. У него дуло в окно, и она завесила чем-то, и заботливо ухаживала за ним, и просила прощения. Отец размягчился, говорил о том, как ему жалко ее, и просил быть снисходительнее к ней. Я молчала. В последнее время мне как-то особенно неприятны ее ухаживания за отцом, се ласковые слова к нему. Я вижу в этом другое значение...»

Какое именно значение — видно из записи, сделанной на другой день. «Утром была у отца. Он все жалеет мать и находит, что она душевно больная. Я молчу. Он спрашивает, почему я молчу. — Я этого не считаю, — сказала я, — я имею свою определенную точку зрения, стоя на которой, я могу ее жалеть как и ты, но не хочу и не могу закрывать себе глаза. Почему же у нее такие определенные материальные цели? — Это тоже болезнь, — отвечал Лев Николаевич».

Последний этот ответ Льва Николаевича был истинно мудр.

Но же одних только друга и дочь приходилось убеждать Толстому. Ведь около него находились и еще советчики! Когда в сентябре Лев Николаевич гостил у Татьяны Львовны в Кочетах, Гольденвейзер прислал ему выписки из дневника Варвары Михайловны Феокритовой, выставляющие в самом дурном свете Софию Андреевну. Это вмешательство со стороны в глубоко интимное, семейное дело не вызывало, однако, ни признания, ни благодарности со стороны Толстого. 21 сентября он ответил Гольденвейзеру письмом, в котором писал, что он вовсе не

сердится на него за его сообщение, хотя ему и неприятно, что «столько чужих людей» знают об их семейных делах. «В том, что пишет Варв. Мих. — говорилось далее в письме, — и что вы думаете об этом, есть большое преувеличение в дурную сторону, недопущение и болезненного состояния и перемешанности добрых чувств с нехорошими»73.

Варвара Михайловна, значительно подмигивая, сама обратила мое внимание на это выражение «столько чужих людей». Письмо Льва Николаевича, должно быть, не на шутку ее озадачило. Может быть, в голове этой беспечной и безответственной женщины мелькнуло соображение, что, пожалуй, и она-то была не совсем подходящей советчицей при Толстом? А, между тем, она и советовала, самостоятельно или через Александру Львовну, и... записывала все нелепые, «пикантные» и бестактные выражения Софии Андреевны, доверенные ей в интимных, «дружеских» беседах и жалобах, — выражения, которыми потом бывало занятно посмешить Сашу, «порадовать» Чертковых. В самом деле, памятником трагедии остался еще чисто женский, «бабий» дневник Варвары Михайловны, «дружески» подходившей к Софии Андреевне и затем без сожаления предававшей Софию Андреевну ее врагам74.

— Я — провокатор! — «добродушно» смеясь, говорила о себе Варвара Михайловна75.

Так держали себя враждующие между собой стороны.

Правы ли, не правы ли были они — вопрос другой. Суть в том, что методы их борьбы были ужасны, и что борьба эта самым плачевным образом отражалась на престарелом Л. Н. Толстом. И тут я больше прощаю Софии Андреевне, ограниченной женщине, материалистически настроенной представительнице своего класса, чем Черткову и находившейся под его влиянием А. Л. Толстой, из которых один, по всей видимости, считал себя первым учеником и будущим духовным преемником Льва Николаевича, а вторая — хоть и плохой и непоследовательной, но тоже «толстовкой». Вражда ослепляет, и потому ни София Андреевна, ни даже Чертков с Александрой Львовной и другими членами его партии не отдавали себе отчета в своем поведении, не замечали, какого рода орудием оказались они в руках судьбы, чему служат и кого губят. Со стороны это было виднее.

Помню, однажды, сидя с Владимиром Григорьевичем за чаем в «кабачке» — кухне в доме Чертковых — и пользуясь его спокойным настроением, я выразил преследовавшую меня в те дни мысль о том роковом значении, какое могут иметь или получить события в Ясной Поляне при обострении открытой борьбы между близкими Толстого.

— София Андреевна теряет самообладание в борьбе, — сказал я. — Думаю, что не надо бороться с нею, потому что она, раздражаясь, срывает свои обиды и раздражение на Льве Николаевиче!

— То же пишет мне Иван Иванович (Горбунов-Посадов. — В. В.), — ответил Чертков. — Но вы оба неправы. Никакой «борьбы» с Софией Андреевной нет. Мы только защищаем Льва Николаевича от ужасной женщины!

Слова эти были произнесены с невозмутимым спокойствием, как нечто само собой разумеющееся.

Неоднократно заводил я разговоры на ту же тему с Александрой Львовной — и тоже без всякого успеха...

В разгар борьбы, уже под осень, приехал из Москвы в Ясную Поляну близкий Льву Николаевичу и Черткову человек — преподаватель консерватории, сотрудник изданий «Посредника» М. М. Клечковский76. Сразу по приезде он напал в Ясной Поляне на Софию Андреевну. Она, по своему тогдашнему обыкновению, начала ему рассказывать такие вещи про Черткова, так опорочила его, что бедный Клечковский пришел в ужас. Он тут же, при Софии Андреевне, расплакался и, вскочив с места, выбежал вон из дома, Убежал в лес и проплутал там почти весь день, после чего явился, наконец, к Чертковым в Телятинки.

Очень впечатлительный человек и всей душой любящий Льва Николаевича, Клечковский никак не предполагал, чтобы великому старцу было так тяжело в Ясной Поляне, как он заключил по своему свиданию с Софией Андреевной, — и от такого открытия расстроился ужасно. Вероятно, он думал отдохнуть душой у Чертковых, но... здесь напал на Анну Константиновну Черткову, и на самого Владимира Григорьевича, которые со своей стороны, наговорили ему столько отвратительного про Софию Андреевну, погрузили его в такие невыносимые перипетии своей борьбы о нею, что Клечковский пришел в еще большее исступление. Мне кажется, он чуть не сошел с ума в этот вечер. Вероятно, он ясно представил себе то, чем все это может кончится для Льва Николаевича.

Против обыкновения, Клечковский не остался ни погостить, ни даже ночевать у Чертковых, и в тот же вечер уехал обратно в Москву. Случилось, что и я как раз в это же время собирался по своим делам в Москву, так что меня вместе с Клечковским отвозили в одном экипаже на станцию. (Потом мы ехали в вагонах разных классов). По дороге на станцию спутник мой все почти время молчал и жаловался на головную боль. Мы перекинулись с ним несколькими фразами. Признаться, и мне тяжело было касаться в разговоре яснополянских событий.

— Боже мой, как не берегут Льва Николаевича! Как не берегут Льва Николаевича! Как с ним неосторожны! — невольно прерывая молчание, вскрикивал время от времени Клечковский, задумчиво глядя перед собой в темноту надвигавшейся ночи.

Эту фразу расслышал Миша Зайцев, деревенский парень, работник Чертковых, отвозивший нас на станцию.

— Да-а, София Андреевна уж верно неосторожна! — заметил он на слова Клечковского.

Он, конечно, был наслышан у Чертковых о том, что делалось в Ясной Поляне.

— Тут не одна София Андреевна неосторожна, — возразил Клечковский.

— А кто же еще? — с недоумением спросил Миша, оборачиваясь к нам с козел.

— Вот он понимает — кто! — кивнул на меня Клечковский.

Клечковского поразила та атмосфера ненависти и злобы, которой был окружен на старости лет так нуждавшийся в покое великий Толстой. И столкнувшись с нею невольно, Клечковский был потрясен. Неожиданное открытие вселило в него горькую обиду и самый искренний, естественный у любящего человека страх за Льва Николаевича. А в Ясной Поляне и в Телятинках еще долгое время по его отъезде говорили о нем с снисходительно-презрительными улыбками:

— Он странный!..

Как гроза с громом, молнией и ливнем поражает и освежает иногда истомленных и заленившихся в душную жаркую пору людей, так внезапная и опасная болезнь Льва Николаевича поразила и отрезвила ненадолго маленький кружок его родных и друзей, роковым образом забывшихся, перессорившихся и, незаметно для самих себя, снизившихся в своем человеческом достоинстве, — явное доказательство того, что и удары такого рода нужны бывают в жизни.

Это было 3 октября. Со Львом Николаевичем произошел тяжелый обморочный припадок, сопровождавшийся страшными судорогами во всем теле. Таких припадков за все время старости Толстого было всего три или четыре. С начала 1910 года их совсем не было. Душан Петрович объяснил припадок, случившийся в октябре 1910 года, отравлением мозга желудочным соком. Тульский врач Щеглов на вопрос о причине судорог ответил, что они могли быть обусловлены, — да так оно и было, очевидно, — нервным состоянием, в котором находился Лев Николаевич в описываемое время в связи с наличием у него атеросклероза.

Не желая излишне затягивать и без того затянувшийся рассказ, миную изложение драматических подробностей, сопровождавших течение рокового припадка, вернее, пяти припадков, следовавших без перерыва один за другим. Подробности эти даны в моей книге «Л. Толстой в последний год его жизни»77.

Скажу коротко, что София Андреевна принимала вину за припадки, смертельный исход которых мог последовать каждую минуту, на себя, и производила краппе жалкое впечатление. Один раз, случайно войдя в соседнюю со спальпей Льва Николаевича комнату, я застал ее за молитвой. Подняв вверх глаза, она торопливо крестилась и шептала: «Господи! Только бы не на этот раз, только бы не на этот раз...»

Александре Львовне, вызванной мною из Телятинок запиской, она заявила:

— Я больше тебя страдаю: ты теряешь отца, а я теряю мужа, в смерти которого я виновата!..

Александра Львовна внешне казалась спокойной и только говорила, что у нее страшно бьется сердце. Бледные, тонкие губы ее были решительно сжаты.

Внизу, в комнате Душана Петровича, сидел вызванный тайно Александрой Львовной Чертков. Предполагалось, что Лев Николаевич может его вызвать. Но вызова не последовало.

На утро Лев Николаевич проснулся спокойным и в полном сознании. Хоть он и остался в постели до вечера, но ясно было, что опасность миновала, и это переполняло радостью сердца всех, кто его окружал. Счастливые, что гроза пронеслась, София Андреевна и Александра Львовна помирились в самой трогательной обстановке. Александра Львовна вместе со своей подругой, с пуделем Маркизом и с попугаем, переехала снова из Телятинок в Ясную Поляну. Казалось, вот теперь начнется спокойная жизнь: все недоразумения изжиты, близкие великого человека прозрели, осознали свои ошибки, поняли, как вредно отражаются на нем их ссоры, и решили, заключив мир, предоставить 82-летнему старцу возможность спокойного, тихого, светлого, трудового заката в родном доме, среди родной природы и близких, любящих людей.

Лев Николаевич, стремясь использовать счастливое положение, снова умоляет Черткова, умоляет именем дружбы, пожалеть Софию Андреевну и быть к пей снисходительным. «Сашин отъезд, приезд и влияние Сергея и Тани, и теперь моя болезнь, — пишет он Черткову 6 октября, на третий день по выздоровлении, — имеет благотворное влияние на Софию Андреевну, и она мне жалка и жалка. Она больна и все другое, но нельзя не жалеть ее и не быть к ней снисходительным. И об этом я очень, очень прошу вас ради нашей дружбы, которую ничто изменить не может, потому что вы слишком много сделали и делаете для того, что нам обоим одинаково дорого, и я не могу не помнить этого»78.

Однако и на этот раз надежда на оздоровление обстановки в доме не оправдалась. Прошло недели две, и началось все снова. И не могло не начаться: ведь основная-то причина разделения между близкими Толстого — борьба за его литературное наследие — оставалась. И, в самом деле, начались снова сцены ревности к Черткову, устраиваемые Льву Николаевичу его женой, столкновения ее с дочерью, настойчивые вопросы Софии Андреевны ко Льву Николаевичу: правда ли, что он составил завещание? почему он не хочет выдать ей особую записку о передаче ей прав собственности на свои художественные сочинения? неужели он все оставит Черткову? Возобновились подглядывания, подслушивания.

У Чертковых было тоже неспокойно. «Галя (жена Черткова. — В. Б.) очень раздражена», — записывает Лев Николаевич в интимном дневнике79. Раздражена, очевидно, тем, что Лев Николаевич ради Софии Андреевны допускает перерывы в своем общении с Чертковыми80. А Чертков в письме-статье к болгарину Досеву81 подробно освещает интимную жизнь Льва Николаевича, уверяя при том, что «подвиг жизни» Толстого в том-то именно в состоит, что он находит в себе силы переносить тиранию своей жены. Льву Николаевичу в этом писании «неприятно нарушение тайны (его. — В. Б.) дневника»82. Словом, круг вражды и недовольства вокруг Толстого запутался, замотался снова.

Все упорнее и упорнее заговорили, зашептались в яснополянской «ремингтонной», в Телятинках о том, что Толстой в недалеком будущем покинет Ясную Поляну. Передавали друг другу о письме к крестьянину-писателю М. П. Новикову в деревню Боровково, близ станции Лаптево, за Тулой, с просьбой подготовить «хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату»83. Все устали, изнервничались и ждали какого-то нового события, просветления, удара, которые бы разрешили в ту или иную сторону напряженное положение.

И то, чего ждали, наконец произошло.

В ночь на 28 октября Лев Николаевич, лежавший в постели в своей спальне, заметил сквозь щели в двери свет в своем кабинете и услыхал шелест бумаги. Это София Андреевна искала каких-нибудь доказательств томивших ее подозрений — о составлении завещания и т. п. Ее ночное посещение было последней каплей, переполнившей терпение Толстого. Надежда найти общий голос с женой, образумить ее, добиться спокойствия и сносных

условии труда и жизни в яснополянском доме, очевидно, была потеряна окончательно. Решение уйти сложилось у Льва Николаевича вдруг и непреложно. Разбудив Александру Львовну и Душана Петровича, он наскоро собрался и вместе с Душаном, в старой пролетке, выехал на станцию Ясенки (ныне Щекино), а оттуда по железной дороге — на юг с тем, чтобы, навестив свою сестру, монахиню Марию Николаевну, в Шамординском монастыре, двинуться дальше. Толстой собирался достигнуть Новочеркасска и там посоветоваться о дальнейших планах с своим родственником И. В. Денисенко84 — чиновником Новочеркасской судебной палаты.

В оставленном жене письме Толстой, как известно, указал две причины своего ухода: 1) то, что «положение в доме становится — стало невыносимо», и 2) то, что он не может более «жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делает то, что обыкновенно делают старики его возраста, — уходят из широкой жизни, чтобы жить в уеди-нении и тиши последние дни своей жизни»85.

Известно, что София Андреевна, узнав об отъезде мужа, произвела попытку самоубийства, т. е. решилась на то, чем она всегда угрожала Льву Николаевичу в случае его ухода из Ясной Поляны. Старая женщина бросилась в глубокий пруд посреди парка. Ее спасли Александра Львовна и автор этих воспоминаний, кинувшись за нею в воду.

Затем постепенно съехались в Ясную Поляну все дети (кроме Льва Львовича, находившегося в Париже), появились доктора, друзья семьи. София Андреевна была неровная: о покинувшем ее муже говорила то с любовью, то со злобой. В ночь на 30 октября Александра Львовна и Феокритова окольным путем, через Тулу, чтобы замести след, уехали вслед за Львом Николаевичем в Шамордино.

Навестив 30 октября Телятинки, я узнал, что ко Льву Николаевичу в монастырь Оптину пустынь (по дороге в Шамордино) еще раньше ездил, по поручению Александры Львовны и Чертковых, Алексей Сергеенко. Он вернулся как раз 30-го. Рассказал, что Лев Николаевич бодр и здоров. Виделся с сестрой-монахиней, которая к решению его покинуть Ясную Поляну отнеслась будто бы вполне сочувственно. Сергеенко, по его словам, поведал Льву Николаевичу о том, что София Андреевна бросилась в пруд и что Александра Львовна и лакей Ваня вытащили ее из воды. Я думал, что Алеша обмолвился, но позже прочел и в дневнике Льва Николаевича (последняя тетрадь, запись от 29 октября): «Известия ужасны. С. А., прочтя письмо, закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили ее»86. Алеша почему-то не хотел назвать меня, хотя и знал правду.

Поступок Софии Андреевны, однако, не поколебал Льва Николаевича в его намерении не возвращаться домой.

— Не ей топиться, а мне! — сказал он.

Это, конечно, было страшным свидетельством того, как измучен был старик семейными неурядицами в своем доме.

Покинув дом, жену, Толстому не оставалось ничего другого, как приклониться к другой из враждовавших партий — партии друга и дочери, о чем свидетельствует его письмо к Александре Львовне от 29 октября, посланное с тем же Сергеенко, но уже не заставшее ее в Ясной Поляне. Жестоко осудив жену и подчеркнув свои дружеские чувства к Черткову, как «к самому близкому и нужному ему человеку», Лев Николаевич заявляет о своем категорическом нежелании возвращаться в прежние условия жизни87.

«Видишь, милая, какой я плохой, — добавляет он в письме, — не скрываюсь от тебя»88.

Письмо это может считаться доказательством окончательной победы партии Черткова и Александры Львовны. Но это была Пиррова победа. Силы великого старца были исчерпаны. Жизнь его висела на волоске...

31 октября София Андреевна обратилась ко мне с просьбой: поехать в Телятинки к Черткову и просить его приехать в Ясную Поляну, так как она хочет помириться с ним «перед смертью», попросить у него прощения в том, в чем она перед ним виновата. Положение ее, — если не физическое, то психическое во всяком случае, — казалось действительно тяжелым, и у меня не было никаких оснований отказать ей в исполнении ее просьбы.

И вот снова, как в тот памятный день 12 июля, когда София Андреевна через меня просила Черткова о возврате рукописей и о примирении, шел я к Черткову с тайной надеждой, что это примирение, наконец, состоится. II, увы, был снова разочарован в своем ожидании!

Когда Чертков выслушал просьбу Софии Андреевпы, он, было, в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.

— Зачем же я поеду? — сказал он. — Чтобы она унижалась передо мной, просила у меня прощенья?.. Это ее уловка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Николаевичу.

Признаюсь, такой ответ и удивил, и огорчил меня. Только не желая никакого примирения с Софией Андреевной и глубоко не любя ее, можно было так отвечать.

По-видимому, чтобы сгладить впечатление от своего отказа приехать, Чертков просил меня передать Софии Андреевне, что он не сердится на нее, настроен к ней доброжелательно и пришлет ей вечером подробное письмо в ответ на ее приглашение. Все это были слова, не подкрепленные тем единственным шагом, который можно и должно было сделать в данных условиях.

В Ясной Поляне все были удивлены, что я вернулся один. Никто не допускал мысли, чтобы Чертков мог отказать Софии Андреевне в ее желании увидеться и примириться с ним. Об ответе его н, вообще, о моем возвращении решили пока совсем не говорить Софии Андреевне, которая с нетерпением ждала Черткова и сильно волновалась.

Среди лиц, собравшихся в эти дни в Ясной Поляне, находился, между прочим, д-р Г. М. Беркенгейм, человек, пользовавшийся исключительным уважением Льва Николаевича и всех лиц, знавших его89. Он вызвался еще раз съездить к Черткову и уговорить его приехать. И он действительно отправился в Телятинки, где пробыл довольно долго. Но и его увещания не помогли: Чертков все-таки не приехал.

Он прислал с Беркенгеймом очередную ноту-письмо на имя Софии Андреевны, в котором, в весьма дипломатических и деликатных выражениях, обосновал отказ немедленно приехать в Ясную Поляну. Письмо прочли Софии Андреевне.

— Сухая мораль! — отозвалась она об этом письме своим словечком. И была права.

Тотчас она написала и велела отослать Черткову свой ответ. Это было уже вечером.

Характерно, конечно, и то, что еще днем Софией Андреевной составлена была следующая телеграмма на имя Льва Николаевича.

«Причастилась. Примирилась с Чертковым. Слабею. Прости и прощай».

Хотя София Андреевна и подтвердила свое желание позвать назавтра священника, но все-таки послать такую телеграмму Льву Николаевичу было уже нельзя, так как примирения с Чертковым не состоялось.

На другой день в Телятинках стало известно, что Лев Николаевич простудился по дороге, заболел и слег па станции Астапово, Рязано-Уральской железной дороги90, где начальник станции милейший латыш И. И. Озолин предоставил в его распоряжение свою квартиру. Еще через день о месте пребывания Льва Николаевича узнали от одного журналиста Толстые. София Андреевна с сыновьями и дочерью Татьяной Львовной заказали экстренный поезд и тотчас выехали в Астапово. Чертков с неразлучным Сергеенко отправился туда еще раньше91.

Перед отъездом Чертков просил меня о дружеском одолжении: остаться в Телятинках с его больной женой, взволнованной и потрясенной всем происшедшим, и помочь ей в случае необходимости. Таким образом, я оказался снова привязанным к месту своего жительства, между тем как я знал, что в Астапове собрались многие друзья и близкие Льва Николаевича, и у меня было сильное желание поехать туда и еще раз, хоть мельком, увидеть дорогого учителя.

Неожиданно, 7 ноября, представился к этому благоприятный случай: надо было отвезти больному несколько теплых и других необходимых вещей. Анна Константиновна Черткова решила, что отвезти их должен я. Поездку назначили на вечер.

Около 11 часов утра я сидел в кабинете у Анны Константиновны и что-то читал ей вслух. Открывается дверь, и входит Дима Чертков. Он быстро направляется к матери, протягивает к ней руки.

— Мамочка... милая, — говорит он плачущим голосом, видимо, не находя слов. — Ну, что же делать... Видно, так надо... Это со всеми будет... Мамочка!

Анна Константиновна подымается со своего кресла, пристально всматривается в лицо Димы, слабо вскрикивает и падает, как мертвая, на руки сына. Лицо ее бело, как бумага. Глаза закрыты. Она лишилась чувств.

Я выбежал в коридор — позвать кого-нибудь на помощь... и только тут понял:

Толстой — умер!

1963 г.

В КРУГУ СЕМЬИ (1912-1919 гг.)

1

Когда, после почти двухгодичного отсутствия, я навестил в 1912 году Софию Андреевну Толстую в Ясной Поляне, я нашел ее значительно оправившейся после страшного удара, обрушившегося на нее в ноябре 1910 года: ухода и смерти Льва Николаевича. Она выглядела уже не такой худой и осунувшейся, как раньше, держала себя спокойнее, не было прежней нервности, и даже о своем «враге» Черткове она говорила уже как будто без прежней страстной ненависти.

Ясная Поляна была все та же. В зале по-прежнему красовались чудные портреты Толстого работы Крамского и Репина, белели бюсты по углам, стояли два рояля и точно звал к себе уютный уголок со старинным столом, диваном и креслами красного дерева.

Я заглянул в комнаты Льва Николаевича, где, казалось, все застыло в том виде, как было при нем. Только множество металлических венков с фарфоровыми цветами и несколько серебряных венков, возложенных при похоронах на гроб великого писателя, ненужной и навевающей печальные воспоминания грудой возвышались перед запертой дверью на балкон.

Ясная Поляна ничего не потеряла в своем обаянии. Помню, я завел граммофон и поставил одну из любимых пластинок Льва Николаевича: вальс Штрауса «Весенние голоса» в исполнении пианиста Грюнфельда. Музыка звучала так же увлекательно и чарующе, как и раньше, только... только великого хозяина старого дома уже не было в живых.

Странное дело! Дом казался теперь как-то проще, живее, незамысловатее. Люди выглядели более беззаботными, точно какой-то тяжелый долг свалился с их плеч, точно им не нужно уже было решать какую-то трудную и ответственную задачу, возлагавшуюся на них раньше самим присутствием великого старца. Да, его не было, и уровень обитателей дома сразу упал. Уже не приходилось, волей или неволей, подтягиваться к тому, кто шел далеко впереди и чей ум в любом вопросе забирал глубоко-глубоко, докапываясь до самой основы дела.

Стало возможным жить проще, беззаботнее, эгоистичнее, не ломая голову над разрешением великих проблем о служении людям, о народе, о работе над собой, о смерти и бессмертии.

Чаще наезжали в дом сыновья, внуки Софии Андреевны, аристократические знакомые. Присутствие «странного», ненарочно требовательного старца с его «суровым и правдивым голосом, обличавшим всех и все» (М. Горький)1, уже не стесняло больше. Можно было повеселиться и подумать о себе. Воскресли теннис, крокет и серсо, зазвучали пение и фортепьяно, по вечерам ставились «шарады», организовывались поездки по окрестностям па кровных, рослых лошадях. В 1910 году для этого как-то не находилось времени...

Наконец, раскрывались карточные столы, по углам зеленого поля расставлялись бронзовые подсвечники, и важные, усатые, упитанные пожилые люди с жирными затылками сосредоточенно и деловито устремляли взоры в магические карточные веерочки...

Такой вечер застал я, посетив Ясную Поляну в конце августа 1912 года.

София Андреевна попеняла, что я не навестил ее 22-го, в день ее рождения.

— Это был первый веселый день в Ясной Поляне после смерти Льва Николаевича, — говорила она. — Съехалась вся моя семья, я была очень тронута... Повеселились бы! Андрюша плясал...2

23-го сентября София Андреевна праздновала пятидесятилетие своей свадьбы. Лев Николаевич не дожил два года до этого семейного торжества. У Чертковых в Телятинках, где я тогда жил, говорили, что день свадьбы был «несчастнейший день в жизни Толстого». Я этому не верил.

Прихожу 23-го сентября в Ясную Поляну. София Андреевна — вся в белом. «Сегодня не простой день, а особенный, важный, праздничный», — как бы хотела она сказать своим туалетом. Но лицо было печальное, заплаканное.

Говорили, что до 4-х часов утра она читала письма Льва Николаевича к ней — жениховские и первого, счастливого времени замужества. А потом легла и три раза видела Льва Николаевича во сне.

И все это было так понятно! Понятно и сочувственно мне. И человечно. Отчего же там, за три версты, у Чертковых, не хотели совершенно считаться с сердцем и душой униженной женщины? Отчего надо было и теперь отгораживаться от нее глухой, непроницаемой стеной недоверия и ненависти?

Вспомнилось, как Владимир Григорьевич Чертков старался тогда же разъяснить мне свое «истинное отношение» к Софии Андреевне. По его словам, у него не было и малейшей ненависти к ней, «как к человеку». Если же он говорил и писал о семейной драме Толстого в газетах, то только для того, чтобы выяснить, почему Лев Николаевич так долго не уходил из Ясной Поляны, в то время как оставаться в ней для него было мучительно. Но он оставался потому, что это был его «крест»: жить с такой женой, как София Андреевна. Ничего «высокого» в уходе Льва Николаевича нет. Воображают, что это был подвиг. Но подвиг был как раз в том, что Толстой так долго оставался с своей женой, а не в том, что он ушел от нее.

Слушая Черткова, трудно было усвоить его «истинное отношение» к Софии Андреевне.

В ответ на его рассуждения я только заметил, что все-таки, по-моему, лучше не касаться семейной драмы Толстого в печати до тех пор, пока жива его жена.

Тут Чертков заволновался.

— Да, — воскликнул он, — но подумай: ведь тогда умрет целое поколение и ничего не узнает об истинных причинах ухода Льва Николаевича и об обстоятельствах его жизни в Ясной Поляне...

В этой заботе о том, чтобы снабдить «целое поколение» необходимыми сведениями, прежде чем оно умрет, был весь Чертков!

2

В конце 1912 года Толстовское общество в Москве возбудило вопрос о научно-библиографическом описании огромной яснополянской библиотеки Л. Н. Толстого. Списавшись с Софией Андреевной, оно предложило проф. А. Е. Грузинскому3 как руководителю и мне как исполнителю взять на себя эту работу. Надо было подробно описать более десяти тысяч названий и до двадцати двух тысяч томов! Приняв предложение Толстовского общества и обсудив методы работы с А. Е. Грузинским, я надеялся произвести эту работу в 5 — 6 месяцев, а задержался с нею в Ясной Поляне на три года.

Работа была в высшей степени интересная, но в то же время «утомительная». Я проглотил всю накопившуюся с годами пыль из всех 23-х шкафов яснополянской библиотеки и часто, изнывая под бременем библиографии, бременем, почти непосильным в 26 — 27 лет, горько сетовал на свою судьбу, но все же довел описание до конца.

В Ясной Поляне в эти годы жили, кроме старых слуг, только София Андреевна с своей компаньонкой художницей Ю. И. Игумновой4 (которую позже сменила девушка — дочь священника из соседнего села Кочаки), друг и врач Л. Н. Толстого Д. П. Маковицкий, продолжавший с прежним самоотвержением лечить крестьян Ясной Поляны и окрестных деревень, да я.

Несколько позже, по смерти мужа в имении Кочеты, Новосильского уезда, переехала на постоянное житье в Ясную Поляну старшая дочь Толстого Татьяна Львовна Сухотина. Время от времени приезжали в Ясную Поляну и гостили в ней сыновья Толстые или их жены, часто с детьми, а также старые друзья и знакомые хозяйки дома С. А. Толстой.

При жизни Льва Николаевича для меня (да думаю и для многих других) в Ясной Поляне существовал только он. Это была такая огромная личность, с таким огромным авторитетом и с такою силою непосредственного излучения ума и таланта, что все внимание невольно сосредоточивалось на ней и только на ней. Естественно, что, поселившись в Ясной Поляне по смерти великого писателя, я стал пристально приглядываться и к другим, жившим в ней постоянно или посещавшим ее лицам, и прежде всего — ко вдове и детям Льва Николаевича. И узнал их как будто действительно лучше, чем раньше. А если и нет, то больше с ними сжился.

Что касается подруги жизни Льва Николаевича, то и раньше она ко мне хорошо относилась, а теперь стала относиться еще лучше, доверчивее и сердечнее. Установилось и мое отношение к ней. Душана Петровича обычно не было дома. Ю. И. Игумнова либо занималась собаками, к которым она питала особую страсть, либо глубокомысленно молчала. Она не была к тому же свидетельницей последнего года жизни Толстого, и Софии Андреевне чаще всего приходилось обращаться с своими сетованиями и воспоминаниями ко мне. Кроме горячей любви ко Льву Николаевичу, нас сближали также любовь к природе и специально к яснополянской природе, любовь к литературе, к музыке, отрицательное отношение к войне. Мало-помалу у нас установились с одинокой и престарелой женщиной отношения матери с сыном.

Все это, впрочем, не было так просто. Хорошо, когда София Андревна была в спокойном состоянии. Тогда она могла интересоваться моей работой в библиотеке или слушать мои восторженные описания Алтайского и Приалтайского края, пускаться в воспоминания о том далеком времени первых двадцати лет своей совместной жизни со Львом Николаевичем, когда оба они были счастливы. Она рассказывала, как создавались «Война и мир», «Анна Каренина», с кого писал Толстой Анну (дочь Пушкина М. А. Гартунг5, красавица с характерными завитками волос на затылке, и скромная экономка соседнего помещика Бибикова, Анна Пирогова6, обманутая «барином» и бросившаяся под поезд в Ясенках), Стиву Облонского (кн. Д. Д. Оболенский и Васенька Перфильев)7, Васеньку Весловского (Анатоль Шостак, сын начальницы института благородных девиц)8. Я узнавал, что когда Лев Николаевич писал «Войну и мир» в угловой комнате внизу, под нынешней комнатой Софии Андреевны, то он требовал обычно, чтобы молодая жена его присутствовала при этом. Счастливая София Андреевна сидела или полулежала обычно, прикорнув к ногам мужа, на мохнатой медвежьей шкуре и иногда незаметно засыпала в этой нозе.

Выслушивал я также горячие заявления Софии Андреевны о том, что она всегда была верна своему мужу, даже «пожатием руки» не изменила. Если же ее обвиняли (младшая дочь и другие недоброжелатели из домашнего круга) в особом внимании к композитору С. И. Танееву, несколько раз, в давние времена, гостившему в Ясной Поляне, то и это было совершенно несправедливо: Танеев чудно играл на рояле, и внимание ему София Андреевна дарила именно как пианисту, а не как мужчине. Игра Танеева для нее особенно важна была после смерти сына Ванички в 1895 году: только музыка и забвение, которое она находила в музыке, утешали ее в ее безысходном, безмерном горе, серьезно нарушившем ее душевное равновесие. А из этого сделали «роман»!9

Софии Андреевне нравился князь Леонид Дмитриевич Урусов10, и когда однажды во время верховой прогулки князь, сидевший на английской лошади, провалился под мост, то она страшно перепугалась и вскрикнула, но первое чувство страха было у нее будто бы не за Урусова, а за лошадь. И Лев Николаевич не ревновал (?) ее. Он говорил бывало: «Я понимаю, что ты любишь Урусова, и ничего не имею против этого, потому что я сам люблю его!..» Урусов же всегда повторял Софии Андреевне: «Графиня, я перед вами всю жизнь на коленях!..»

Почти то же говаривал ей, бывало, и поэт А. А. Фет, по словам Софии Андреевны «скучный старикашка», с которым можно было говорить только об овсе да о лошадях...

София Андреевна с детства знала Льва Николаевича, и только в ее памяти (если не по личному впечатлению, то по рассказам) мог сохраниться такой эпизод. На одном великосветском бале-маскараде несколько молодых людей, одетых бабочками и мотыльками, ввезли в большой зал золотую колясочку с барышнями-девицами Самариными, одетыми тоже в соответствующие костюмы. Одним из мотыльков был граф Л. П. Толстой.

— В молодости, женившись, — рассказывала также София Андреевна, — Лев Николаевич все оберегал мою нравственность. Ни за что не давал читать мне Золя.

Умолял меня: ради бога, не читай Золя! Ну хорошо, я и не читала. Точно так же ни за что не хотел, чтобы я прочитала «Le dame aux camelies»11 Александра Дюма. Я в ее не читала. Ужасно строго охранял меня!.. Я уже потом «научилась»: не от него, а больше от детей, из рассказов их...

Такие повествования я, конечно, слушал охотно и с интересом. Но, к сожалению, София Андреевна, по большей части, неминуемо соскальзывала до бесконечных повторений своих обид и огорчений, связанных с 1910 годом. Ей хотелось оправдаться в том, что она омрачила последние месяцы жизни Льва Николаевича, и она сваливала вину на него. Тут у нее проявлялось прямо озлобленное отношение к памяти мужа, и когда она, за вечерним чаем, начинала, краснея пятнами и потрясывая от нервного волнения головой, бранить Льва Николаевича, слушать ее становилось чрезвычайно тяжело.

Все речи сводилась обыкновенно к тайному завещанию.

— Злой, гадкий, подлый поступок! — говорила София Андреевна.

Мне казалось иногда, что не только завещание или отдельные поступки Льва Николаевича, но весь его стариковский, за последние годы, облик не близок, не дорог был Софии Андреевне. Она и сама как-то призналась в этом, заявив, что вспоминая Льва Николаевича, она старается не думать о нем таком, каким он был в последнее время: «Подальше, подальше от него!..» С любовью вспоминала София Андреевна только то время, когда не было еще никаких «темных» (т. е. «толстовцев») и когда в их доме бывали Урусовы и Самарины12, а не какие-нибудь... И тут шли имена ее «врагов» с добавлением самых резких эпитетов.

— Я с Львом Николаевичем прожила сорок восемь лет — и так его и не поняла, — заявила однажды София Андреевна. — Или уж очень приходится осуждать... Так лучше не понимать!..

Иногда мне жаль становилось бедную, озлобленную, надломленную жизнью Софию Андреевну! Тогда я напрягал все свои усилия, чтобы сохранить спокойствие, ровно и без раздражения принимать все, что она говорила и, с своей стороны, не омрачать ненужными спорами и резкостями ее печальный закат. Не всегда мне это удавалось. Однажды я вышел демонстративно из комнаты, в другой раз писал письмо Софии Андреевне, выставляя свои «требования» и угрожая отъездом13. Но так как желания поссориться всерьез ни с той, ни с другой стороны, по-видимому, не было, то все кончалось объяснениями и примирением.

3

Летом 1914 года я уезжал на два месяца в Сибирь, к матери. Переписывался оттуда с Софией Андреевной14. Вернулся в Ясную Поляну в самом начале августа, в разгар мобилизации. Какая здесь была тишина по сравнению с той городской и дорожной сутолокой, из которой я только что вырвался!..

Когда, впервые поднявшись по лестнице и войдя в дом, я услышал вдали топот ножек извещенной обо мне Софии Андреевны и потом увидел ее круглое, белое, улыбающееся лицо и коричневые Ягодины глаз, когда она подошла с протянутыми ко мне обеими руками, — то я, прежде чем поцеловать ее руки и принять ее поцелуй, сначала неподвижно остановился — в неожиданном удивлении: как я ей обрадовался!

И тогда же, в ближайшие дни, впервые заметил я, что в Софии Андреевне как будто совершается внутренний переворот, несомненный прогресс в сторону большей духовности. Она с покаянным чувством разбиралась в своем прошлом, строго себя судила вообще, живо и тяжело чувствовала весь ужас и все нехристианство войны, старалась сдерживаться в резкостях, и о Черткове говорила как-то с меньшим озлоблением, лучше относилась к прислуге, понимала, по ее словам, разницу положений своего и крестьян (праздного и легкого — тяжелого и трудного), понимала порабощение церкви государством, часто говорила (и, по-видимому, думала) о смерти и готовилась к смерти...

Последнее, впрочем, бывало и раньше. Один раз, в конце 1913 года, я зашел к Софии Андреевне в ее комнату за справкой по библиотеке и застал ее за раскладыванием по ящикам комода чистого белья, только что принесенного от прачки. (Горничная Софии Андреевны покинула тогда место, а новой еще не было).

София Андреевна, ответив на мой вопрос, задержала меня па минутку, достала с самого нпза, из-под белья, и показала рубашку, в которой ее венчали со Львом Николаевичем, — бывшую белую, а теперь тоже состарившуюся и пожелтевшую рубашку, с небольшим количеством кружев и с сиреневыми ленточкамп...

— В этой рубашке меня и похоронят! — сказала София Андреевна. — А платье наденут на меня то, белое, в котором я была в последний свадебный день при жизни Льва Николаевича (23 сентября 1910 года)... Все это — и платье, и рубашку — я завяжу в узелок и напишу: «На смерть». Об этом будут знать люди, и они все исполнят...

Большое счастье, когда человеку удается сделать какое-нибудь доброе дело. Расскажу об одном добром деле Софии Андреевны, о котором без меня, пожалуй, никто не напомнит. Это один из тех «пустяков» на чашу весов наших деяний, от которых, если верить чудным русским легендам и сказаниям, подчас зависит и наш окончательный приговор.

В 1912 — 1913 гг. проживал в Ясной Поляне ночной сторож старик-черкес Осман. Османа не надо смешивать с другим, молодым и очень злым черкесом Шокеем, чье имя не раз упоминалось в рассказах о Ясной Поляне последних лет жизни Льва Толстого. Шокей караулил яснополянские леса, посевы и покосы, ловил крестьян-порубщиков и «злодеек»-баб, укравших травы на 3 копейки, и доставлял их на суд и расправу перед «ясные очи» самой помещицы, безмерно огорчая тем ее мужа, высоко поднявшегося над мирскими интересами. Шокей и после смерти Льва Николаевича все продолжал охранять хозяйственные интересы Софии Андреевны, а когда земля яснополянская перешла к крестьянам, то он (что за ехидная гримаса духа собственности!) нанят был этими, когда-то ненавидящими его, крестьянами для.... охраны леса от них же самих. Так то был Шокей. Что же касается Османа, то он охранял лишь помещичий дом и ночной покой его обитателей. Всю ночь ходил вокруг дома с колотушкой, а за эту ночную «музыку» София Андреевна кормила и поила старика.

Осман, вместе с своими братьями, тоже пристроившимися где-то по российским усадьбам, сослан был с Кавказа во внутреннюю Россию еще в молодости за преследовавшееся законом применение обычая кровавой мести. Это был удивительно кроткий, добрый и даже нежной души человек, который, однако, никогда не мог примириться с потерей родины и заживо сгорал и сох от тоски по ней.

От яснополянских крестьян и дворовых старик Осман, не понимавший по-русски и пользовавшийся при этом услугами Шокея, как переводчика, наслушался разных рассказов о графе-праведнике и относился к памяти Льва Николаевича, которого он уже не застал в живых, с большим уважением. Помню, как однажды я, Д. П. Маковицкий и Ю. И. Игумнова, очень любившие Османа, решили воспользоваться случайным отсутствием Софии Андреевны и повеселить старика, показав ему тот дом, который он караулил, но в котором никогда не бывал.

Мы позвали Османа в залу и завели граммофон, поставив пластинку с голосом Льва Николаевича. Показывая последовательно на репинский портрет Толстого и на граммофон, я объяснил Осману, что это «балабала» сам «граф». Осман был очень поражен. Не спуская глаз с граммофонной трубы, он улыбался, покачивая головой и прищелкивая языком. «Газават!» — промолвил он наконец, очевидно, соображая, что Лев Николаевич говорит какое-то поучение, что-нибудь священное, «божественное».

Когда граммофон умолк, старик-черкес подошел опять к портрету и долго вглядывался в него растроганными, слезящимися глазами.

— Гра-аф, гра-аф! — умиленно повторял он.

И вдруг, воздев руки кверху, стал молиться. Его старческие губы бормотали какие-то непонятные слова...

Мы застыли в удивлении и невольном благоговении.

Помолившись, Осман повернулся к нам и стал прощаться. Он протягивал к нам поочередно свою старческую, сморщенную руку, с чувством тряс наши руки и говорил:

— Пасиба, пасиба!.. Граф — карош человек!

— Хороший, хороший, — поддакивала мы ему.

Лицо у Османа было взволнованное и серьезное. Растроганы были и мы.

Вот этого-то жалкого и трогательного старика София Андреевна, которой тоже покоя не давала его тоска, сделала блаженнейшим из смертных. Ей пришла в голову благородная и счастливая мысль — написать кавказскому наместнику графу Воронцову-Дашкову и просить его разрешить Осману вернуться на родину, куда-то в Дагестан, чтобы хоть умереть не в чужом краю, Воронцов лично ответил вдове Толстого. Просьба ее была удовлетворена, и старик-черкес скоро докинул Ясную Поляну. Перед ним открылся любимый Дагестан. И если даже Осман побыл на родине недолго, то все же умер он успокоенный и примиренный. Благодарность Османа Софии Андреевне не знала границ.

4

Из сыновей Толстого, или из «Львовичей» как они иногда сами себя величали, после смерти Льва Николаевича чаще всех бывал в Ясной Поляне, пожалуй, Лев Львович15. У него были семейные неполадки, а подчас его грызло безденежье и тогда он скрывался в Ясной Поляне и гостил у матери по неделе и больше. Это был неглупый, мыслящий, наблюдательный, иногда веселый и остроумный, но, вместе с тем, какой-то неприкаянный, разболтанный и непостоянный, а в общем, никчемный и жалкий человек. Мать его любила. Жалела. Была благодарна, что он скрашивает своим присутствием ее одиночество. У меня со Львом Львовичем установились, в общем, корректные и непринужденные отношения. Он возобновил в Ясной Поляне занятия скульптурой. Я живо интересовался его работой.

По отношению к покойному отцу Лев Львович был по-прежнему, как и при жизни его, «в оппозиции». Не соглашался с ним во взглядах и осуждал за непоследовательность.

Однажды вечером, за чаем, я говорю:

— Как жалко смерти Льва Николаевича! Какая это была драгоценная жизнь!

— Да, — отозвался Лев Львович. — Но в последнее время отец так состарился, был уже не то, и был так жалок, и недобрый и несчастный.

— Это правда, — подхватила София Андреевна, — что недобрый и несчастный, А я-то, дура, подчинялась ему! И стала такая же, как он: и несчастная, и недобрая...

А я слушал и удивлялся: как это можно было считать Льва Николаевича недобрым?

В другой раз, — в Ясной Поляне гостил еще художник Сергей Николаевич Салтанов, — кто-то из четверки присутствующих поставил вопрос о том, у кого какое было самое счастливое время в жизни. И решили все выска-заться.

Я начал:

— Самое счастливое время моей жизни было, во-первых, детство в Кузнецке, в Сибири и, во-вторых, один год жизни в Ясной Поляне при Льве Николаевиче.

С. Н. Салтанов заявил, что самым счастливым временем его жизни была первая, именно первая, поездка в Париж, с целью обучения художеству.

— Один раз, — медленно заговорила София Андреевна, — мы ходили за грибами, с корзинами, в «елочки»: я, Ваничка (покойный сын Софии Андреевны, — В. В.) и Саша (младшая дочь). И сели на бугорок. И было такое время прелестное, и Ваничка так ласкался ко мне, Саша тоже очень была мила, — и я подумала: чего мне больше надо? Ничего, ничего не надо! Так хорошо. И это было единственный раз в моей жизни, когда я сознательно почувствовала себя счастливой...

Вообще, София Андреевна часто говорила, что жизпь ее была счастливая, но тяжелая.

Последним высказался Лев Львович:

— Много было и хорошего, и дурного, счастливого и несчастливого... Я затрудняюсь назвать что-нибудь. А вообще, моя жизнь представляется мне серой...

— Серой, почему же? — возразила сыну София Андреевна. — Ведь вам, детям, все было предоставлено!

— Должно быть, оттого, что было много шума, — ответил сын...

В вечной и как будто столь неуместной полемике Льва Львовича с великим отцом, даже и после смерти последнего, мне чудилось иногда все же какое-то зерно истины. Автора «Прелюдии Шопена» тяготил односторонний спиритуализм Л. Н. Толстого и пренебрежительное отношение его ко всей материальной и практической стороне жизни, а следовательно, и к таким установлениям, как брак, право, государство. По нервности, излишнему самолюбию и по раздражительности, придавая слишком личную форму своему спору с отцом, Лев Львович в глазах людей только ставил себя в смешное положение — и чувствовал это, — а это, в свою очередь, заставляло его еще больше нервничать, обижаться и раздражаться. Цельного мировоззрения он у себя не выработал, почему вся его оппозиция отцу и осталась бесплодной, а характер окончательно испортился. Лев Львович жил и не находил себе места в жизни.

Гостя в Ясной Поляне, он от нечего делать метался иногда по дому и вступал в разговоры со слугами. Повару Семену Николаевичу как-то заявил, что тому лучше живется, чем ему, Льву Львовичу.

— Это у вас с жиру! — возразил повар.

— Как ты смеешь мне так говорить?! — вспылил Лев Львович, но спохватился и скоро успокоился.

Лакею Илье Васильевичу Лев Львович сообщал, что и царю живется не лучше, чем им, слугам.

— Однако царь не пойдет и не поступит на мое место, — резонно ответил Илья Васильевич.

И опять Льву Львовичу пришлось бесславно ретироваться.

Когда началась война, Л. Л. Толстой поступил на службу в Красный Крест и состоял уполномоченным в Варшаве. Приезжая в Ясную Поляну, жаловался на своего начальника, особоуполномоченного А. И. Гучкова, парламентария, лидера партии «октябристов»16 и будущего военного министра Временного правительства.

— Подумать! — рассказывал Лев Львович о Гучкове: он двенадцать дней искал тело генерала Самсонова, оставив все дела на какого-то дурака X.

— Может быть, ты недоволен, что он не на тебя оставил? — хитро спросил у брата присутствовавший при разговоре Андрей Львович.

Рассказчик смутился и пробормотал в ответ что-то неясное.

Вообще же, надо отдать Льву Львовичу справедливость, он был настроен против войны, с ее ужасами, и часто распространялся на тему о необходимости развивать в будущем «единение народов» не на религиозной, а просто на практической почве.

Один раз, за обедом, говорили в Ясной Поляне об экономическом неравенстве, как о причине войны. В доме гостила племянница Льва Николаевича, дочь его сестры, старушка Варвара Валерьяновна, или Варенька, Нагор-нова; Лев Львович обращается к ней и говорит:

— Вот, Варя, бери эти битые сливки, но знай, что оттого, что ты их будешь есть, происходят войны!

София Андреевна вмешивается:

— Вот Лев Николаевич хотел бежать от этих сливок, а бог-то ему не дал и взял его! Хотел свои принципы исполнить, от роскоши бежать. Но на это не было божьей воли. Божья воля была на то, чтобы Льву Николаевичу родиться от княжны Волконской и жить в Ясной Поляне...

— И есть сбитые сливки?

— Да, и есть сбитые сливки!

Лев Львович весело расхохотался. Твердая, несокрушимая убежденность матери в справедливости и неизбежности классового разделения даже и ему показалась забавной.

Расскажу еще любопытный анекдот об одном петроградском разговоре Л. Л. Толстого с бывшим председателем 3-ей Государственной думы Н. А. Хомяковым, сыном славянофила — поэта и философа17.

Лев Львович принялся однажды обучать Хомякова патриотизму.

— Какие же мы с вами патриоты и русские люди, — воскликнул он, — когда сидим здесь и ничего не делаем, а господин Сухомлинов18 с молодой женой разъезжает и автомобиле по Петрограду, и на нем — генеральские погоны?! Мы должны пойти к нему на квартиру, скрутить ему руки назад, связать его и привезти хоть бы в ту же Государственную думу — поставить его среди народных представителей и сказать: вот — предатель, мошенник, вор! Судите его!..

Хомяков выслушал Льва Львовича и ответил ему:

— Это было бы прекрасно! Но только одно: как мы сделаем это, когда мы сами — воры?!

И Лев Львович, по его словам, ничего не нашелся ответить Хомякову,

5

Частенько посещал овдовевшую Софию Андреевну ее четвертый сын Андрей Львович19, иной раз лишь с той целью, чтобы получить право распорядиться ее голосом на дворянских и земских выборах. Или же — без всякой нарочитой цели. Также и — не за деньгами. Андрей Львович в описываемое время жил, не нуждаясь, в своем имении Топтыково, Тульского уезда. Близостью от Ясной Поляны и можно объяснить его довольно частые наезды.

Дворянин-помещик, монархист и в то же время настоящий «русак», способный и пошутить, и повеселиться, и проявить великодушие, и отдаться безудержному разгулу, как Митя Карамазов20, Андрей Львович тоже оставался верен самому себе.

Приезжал он иногда на автомобиле. Тогда это была новинка, и София Андреевна была очень недовольна сыном (владельцем конного завода!), истратившим крупную сумму на покупку машины, чтобы только форснуть перед «благородным дворянством» Крапивенского и Тульского уездов. Но Андрей Львович наслаждался машиной. Везде она производила фурор: лошади ее пугались, куры и гуси разлетались с истошным криком во все стороны, мужики и бабы с широко раскрытыми ртами или с мрачными усмешками провожали глазами блестящую барскую игрушку-«самокатку»... Но Андрею Львовичу только того и надо было. Правда, он проявлял себя рыцарем и если при встрече с крестьянской телегой видел, что лошадь испугана, пятится назад или встает на дыбы, то приказывал шоферу остановить машину, вылезал на дорогу и сам проводил под уздцы дрожащую всем телом лошадь мимо автомобиля.

Шофером у Андрея Львовича служил один, как он выражался, «почти интеллигентный» молодой человек.

— Но я ему заранее сказал, — признавался Андрей Львович, — что я уже не могу звать его на вы!.. Прямо не могу! Я всех своих служащих зову на ты. А на вы говорю только так: эй, вы там! подите-ка сюда!

По этому поводу Жюли Игумнова, — кстати сказать, очень дружившая с Андреем Львовичем, — замечала своим басом, что Андрей Львович опоздал родиться лет на сто: ему бы жить во времена дедов Льва Толстого! И это было верно.

Андрей Львович Толстой был женат первым браком на Ольге Константиновне Дитерихс (родной сестре Анны Константиновны Чертковой, жены Владимира Григорьевича). От Ольги Константиновны, красивой, с мушкой на щеке, доброй, милой и воспитанной женщины, у него было двое детей. Но, служа одно время чиновником особых поручений у тульского губернатора, каковым был тогда М. В. Арцимович, Андрей Львович увлекся его женой, пожилой и некрасивой женщиной, матерью шестерых детей, из которых некоторые уже учились в лицее. Екатерина Васильевна Арцимович (урожденная Горяинова) отвечала ему взаимностью. И произошло то, чего так боялся, как смертельного огорчения, старик Л. Н. Толстой: Андрей Львович развелся с своей женой, губернаторша покинула мужа, оба оставили своих детей и заключили между собой новый брак. Губернатор, надломленный горем, тотчас подал в отставку.

Весной 1913 года Андрей Львович совершил с своей второй женой поездку в Ниццу. Поездка ему стоила безумных денег, потому что он, конечно, не мог иначе, как останавливаться в первоклассных отелях и т. д. Но чувство снобизма было удовлетворено.

Оно было удовлетворено тем более, что в Ницце Андрей Львович познакомился с Романовыми, именно — Михаилом Александровичем, бывшим наследником, и Андреем Владимировичем21. К сыну Александра III, Михаилу, Андрей Львович питал особое, двойное почтение, потому что Александр III был не просто царь, а «дворянский царь», не чета какому-нибудь Александру II, и Михаил был для него именно «сыном Александра III», a никак не «внуком Александра II», «царя освободителя», дорогого только либералам.

Различие между царями — отцом и дедом царствовавшего императора — более, чем наглядно, подчеркнуто было Андреем Львовичем в одном анекдоте, который он передавал с особым вкусом и смаком, вполне разделяя его «мораль».

В деревенском доме одного из богатых и глубоко реакционных тульских помещиков Кологривова проживала маленькая девочка, дочь лакея или повара, словом, кого-то из дворовых, и господин помещик обучил ее ответам на следующие вопросы:

— Иди сюда! Говори: кто был первый царь из дома

Романовых?

— Михаил Федолович.

— Второй?

— Алексей Михайлович.

— Третий?

— Петл Великий.

И т. д., — девочка называла всех царей и императоров. Когда очередь доходила до Александра II, Кологривов спрашивал:

— А что, Александр второй был цлохой царь или хороший?

— Плохой.

— Чем же он был плох?

— Тем, что освободил клестьяи от клепостной зависимости.

— А после него кто был царь?

— Александл тлетий.

— А он был плохой царь или хороший?

— Холосый.

— Чем же он был хороший?

— Тем, что он вновь возвеличил дволянство...

Так, на потеху гостям-помещикам, «остроумный» дворянин выводил дрессированную им, точно собачку, дворовую девочку.

И сын Толстого в Ясной Поляне довольно посмеивался, рассказывая эту историю.

В середине мая 1913 года Андрей Львович снова приехал навестить мать. Вечером долго засиделись в вале.

Присутствовал и Лев Львович. Братья вспоминали, как их воспитывали. Обвиняли отца в эгоизме, упрекали его в том, что не хотел им частицы себя отдать, и вспоминали такой случай. Однажды Миша (Михаил Львович) уехал из дому, — отец даже не заметил его отсутствия. Только через неделю спросил: «Да где же Миша?». А как он ответил Сергею Львовичу, окончившему университет и просившему у него совета: «Возьми метлу и подметай улицу!»...

Впрочем, тон обвинений на этот раз не носил характера вульгарности. Можно было даже сказать, что в высказываниях сыновей, особенно Андрея, звучали глубокие, сердечные ноты. Расхождение с отцом, судя по тону рассказов, принималось как нечто тяжелое, непоправимое.

В развернувшейся беседе София Андреевна, конечно, поддерживала в речах Андрея и Льва все, что обвиняло Льва Николаевича.

Андрей Львович собирался уехать в 8 часов, а между тем незаметно дотянул до 12-ти. Запряженные лошади давно ожидала его у подъезда.

— Валентин Федорович, поедемте в Топтыково! — внезапно предложил он.

— Поедемте! — ответил я, не думая, ему в тон.

И... испугался: ночь, утром надо работать! Но, как я потом ни отговаривался, Андрей Львович уже не отставал. И мы выехали на тройке, в пролетке.

Памятная поездка: русские поля, русская весенняя ночь, свежераспускающиеся деревья, острые углы черных крыш деревенских изб в темном небе, ароматы земли, трав и листвы, пофыркивание лошадей, темная кучерская спина, огонек папироски в зубах у Андрея Львовича... Перекидывание значительными в своей незначительности фразами...

Приехали глубокой ночью.. Расположились на ночлег в мезонине старинного одноэтажного барского дома.

Наутро осматривали вместе дом, усадьбу, конный завод — затея, превышавшая средства сиятельного помещика. Андрей Львович энергично, и не всегда в цензурной форме, покрикивал на кучеров и конюхов. Все падало и склонялось перед ним, послушное его слову, жесту... Передо мной, в самом деле, был режим начала столетия...

Обедали с графиней и ее маленькой, нервной дочкой Машенькой, единственным ребенком Андрея Львовича от второго брака и единственной внучкой, любить которую старик Лев Николаевич, по его словам, не мог. Он считал второй брак сына Андрея не настоящим.

Столовая украшена портретами предков: Волконский22, Илья Андреевич Толстой23, Волконская-Трубецкая24 — все, кого можно видеть и на портретах, украшающих стены яснополянского зала. В Топтыкове — копии, изготовленные Ю. И. Игумновой. Топтыковская гостиная утопает в зелени: из десятков больших и маленьких горшков тянутся кверху всевозможные кусты и цветы. Это пристрастие графини, бывшей губернаторши. По утрам она сама, собственноручно поливает все растения из маленькой изящной леечки. Занятие серьезное, важное и отнимающее, по-видимому, много времени. Хорошо, что кроме него, нет никаких других занятий...

Сидим в просторном и роскошном кабинете Андрея Львовича. Он пишет срочное письмо. Поглядев на меня, говорит с усмешкой:

— Я вижу, что вы не умеете ничего не делать. Правда?

— Правда! — отвечаю я.

В самом деле, конный завод был осмотрен, стихи поэтов-классиков, переписанные в альбом графини, прочтены, и я уже томился воспоминаниями о своей прерванной работе в Ясной Поляне.

Однако Андрей Львович оставил меня еще на одну ночь в Топтыкове, обещая прокатить на автомобиле до Тулы.

Утром на другой день приехал к Андрею Львовичу местный ветеринарный врач. Обсудив дела, Андрей Львович стал рассказывать о том, что он перечитывает сейчас переписку отца с Александрой Андреевной Толстой25 и не перестает этой перепиской восхищаться.

— Особенно одно место трогает меня: о несчастной любви Борисова к сестре Фета28. Я не знаю ничего выше у Льва Николаевича. Это замечательно!.. Давайте, прочтем вместе! Валентин Федорович, прочтите!

И Андрей Львович уже протягивает мне книгу. Я еще не дочитал, как сын Толстого взволнованно поднялся с места, подошел к окну, и, глядя в парк, вытер платком набежавшие на глаза слезы... И уже не мог слов найти для выражения своего умиленного восхищения:

— Ведь это какая прелесть! Какая прелесть!.. А?

...Потом мы неслись машиной в Тулу, по прекрасному шоссе, быстрее ветра. «Почти интеллигентный» шофер

хорошо знал свое дело.

Подкатив к вокзалу, Андрей Львович протянул мне руку. Я взглянул на него и обомлел: всякое выражение добродушия исчезло с его лица, растаял и малейший след улыбки. Передо мной был знатный барин и аристократ граф Толстой: голова откинута назад, губы надменно сжаты. «Пошел!» — шоферу, и автомобиль, круто завернув, скрылся вдали... Толпа носильщиков и случайных пассажиров, столпившихся у подъезда, с подобострастием наблюдала эту сцену...

6

Приезжал в Ясную Поляну и Илья27, второй по возрасту сын, очень похожий внешне на Льва Николаевича, талантливый, оригинальный. В ранней молодости Илья Львович находился, до известной степепи, под влиянием отца, занимался вместе с ним косьбой и сапожным ремеслом, но потом, к сожалению, освободился от этого влияния, — к сожалению, потому, что оно не заменилось ничем более основательным. В конце концов, он прожил жизнь как попало, без размышлений и в свое удовольствие, а пожилым вдруг принялся за литературу и искусство.

В конце лета 1913 года Илья Львович появился в Ясной Поляне с новыми планами и с новым увлечением. Как всегда, восхищался самим собой и своей «гениальностью» — па этот раз в качестве живописца. Привез краски, палитру, все честь честью. Собирался писать могилу отца, уверяя, что напишет по-собственному, что удивит нас...

Однажды вечером, взяв меня под руку, разглядывал луну и все соображал и советовался, какой краской писать луну. Желтой? Нет, не желтой... Голубой? нет... Серой? нет... Смешать синюю и желтую? Выйдет зеленая... В конце концов, решил, что надо «очень умело» взять голубую и желтую...

Несколько этюдов, не вполне грамотных, но действительно талантливых он-таки создал.

В другой раз появился зимой с кинематографщиками от фирмы Дранкова. В Ясной снималось несколько сцен для фильма «Чем люди живы»» по Л. Н. Толстому. Илья Львович, пышный, гордый, в роскошной шубе, изображал барина. Какой-то, привезенный из Москвы, декадентского вида женоподобный юноша, испитой и бледнотелый, самоотверженно мерз голышом на снегу, изображая провинившегося ангела. Я не познакомился с ним и только через несколько лет случайно узнал, что это был не кто иной, как знаменитый впоследствии... Вертинский28.

Илья забывал все и всех в своем новом увлечении...

При мне же он начал писать в Ясной Поляне свою прекрасную книгу воспоминаний об отце, с увлечением рассказывая вперед всем желающим о содержании каждой новой главы. Талант, оставшийся неразвитым!

Илья Львович был женат на Софии Николаевне Философовой, милой, доброй, полной женщине, теософке по убеждениям. Она пела, выбирая для исполнения, главным образом, романсы религиозно-поучительного содержания: «Crucifix»29 Фора, «Подвиг» и «Был у Христа-младенца сад» Чайковского и т. п. Илья долго любил свою жену, но потом проявил неверность ей. София Андреевна была этим очень недовольна и упрекала сына.

— Помилуйте, маменька, как я могу любить сорокапудовую бочку? — воскликнул Илья и этим наивным доводом обезоружил мать.

Она любила Илью, но немного робела перед его экстравагантностью. Консервативные Андрей и Лев были ей ближе. А Илья Львович, действительно, иногда не щадил мать. Помню, например, такой случай.

Сидим все в зале. Вдруг Илья указывает на дверь в гостиную и говорит:

— А я помню, как вот эти двери проламывали в стене! Их при мне проламывали.

София Андреевна пользуется удобным случаем, чтобы пуститься в воспоминания и, как всегда, свести их, в конце концов, на себя.

— Как же! — говорит она. — Ведь эта зала пристроена к старому дому. У нас дом был маленький, мы жили бедно и тесно. А когда Лев Николаевич получил деньги за «Войну и мир», я ему и говорю: «Сделай теперь что-нибудь для меня — за то, что я для тебя сделала: я тебе родила тринадцать человек детей, а ты пристрой мне залу, чтобы мне было где играть и бегать с детьми»...

Илья Львович смотрит в упор на мать и говорит:

— Откуда вы взяли, мамаша, тринадцать человек детей? У вас не было тринадцати детей!

— Как не было?

— Да так и не было!

Но... София Андреевна уже поняла и покраснела немножко. В самом деле, в то время, когда пристраивалась зала, именно в 1871 году, у них со Львом Николаевичем было только пятеро детей...

В конце 1913 года, живя в Ясной Поляне, я получил любопытное письмо от Ильи Львовича. В письме этом сообщалось, что известный московский благотворитель и меценат А. Шахов (отец безвременно скончавшегося в 1877 году от чахотки талантливого историка западных литератур, доцента А. А. Шахова, книгами которого о Гете и Вольтере я восхищался), заинтересовался судьбой старого дома родителей Л. Н. Толстого. Дом этот, в котором родился и сам Лев Николаевич, стоял когда-то в Ясной Поляне между нынешним главным домом и флигелем Кузминских30 и в 1854 г. был продан молодым Толстым, нуждавшимся в деньгах на издание журнала для солдат, тульскому помещику Горохову. Горохов дом разобрал, перенес его за 35 верст в свое имение Долгое и там снова восстановил. На месте старого роскошного барского особняка в Ясной Поляне выросла красивая рощица, и Лев Николаевич, стариком, указывал, бывало, на вершину одной лиственницы и говорил:

— Вот здесь я родился!

Шахов выразил готовность выкупить обратно у нынешних владельцев старый толстовский дом и поставить его на прежнее место в Ясной Поляне. Илья Львович был в восторге от этого плана и просил меня как можно скорее съездить в Долгое, осмотреть дом и сообщить как о его состоянии, так и о согласии или несогласии владельцев на его продажу. Перспектива увидеть исторический дом чрезвычайно меня заинтересовала. Случайно нашелся в усадьбе человек, который знал дорогу на Долгое, дорогу довольно сложную и запутанную. Он согласился проводить меня.

Мы отправились верхами. Когда мы доехали до места, к величайшему моему сожалению оказалось, что дом уже не существовал. На его месте осталась только рамка от разобранного фундамента. Мне рассказали, что гороховский, бывший толстовский, дом был разобран за какие-нибудь месяца два до моего приезда местными крестьянами, которым он и принадлежал. Дерево наполовину было уже сожжено в печах, а кирпич, из которого был сложен первый этаж, тоже распределен но дворам.

Крестьяне понимали, что дом, связанный с памятью о Толстом, имеет особую ценность, собирались устроить в нем школу или больницу и, как оказалось, посылали даже по этому поводу ходоков к одной из дочерей Толстого, предлагая Толстовскому обществу купить дом. Представители семьи Толстых хотели сначала сами осмотреть дом и все собирались съездить в Долгое. Собирались, собирались, да так и не собрались. Крестьяне изверились, что из их готовности считаться с мнением «людей культуры» что-нибудь выйдет, и, в конце концов, распорядились обветшалым домом по-своему.

Обо всем этом я узнал от местного священника.

Взглянув еще раз на остатки фундамента дома, где родился Лев Толстой, я по холмам и долам тульской веси отправился с своим поводырем обратно в Ясную Поляну.

Оставалось только известить Илью Львовича, что перевозить Шахову уже нечего, что я на другое утро и сделал. Этим была поставлена последняя точка на вопросе о судьбе отцовского толстовского дома.

7

Сергей Львович31, старший из сыновей Льва Николаевича и Софии Андреевны и единственный с законченным университетским образованием, приезжал в осиротевшую Ясную Поляну изредка и всегда приносил с собою позитивный и серьезный дух. Он и был позитивист. И либерал.

Но при этом — очень добрый и хороший человек. Только немного резкий на словах, вернее — всегда прямой: и тогда, когда это было нужно и удобно, и когда, наоборот, это было неудобно и неприятно для других. Также и для Софии Андреевны, которая обычно робела в присутствии старшего сына, к тому же привязанного к памяти отца глубокой, безусловной, нерушимой любовью.

Сергей Львович становился мягче, когда садился за рояль. И в дни его приезда рояль всегда гремел и разливался. Кто имел голос, должен был при этом петь. Судьбы этой не избегал обычно и я. Надо сказать, что Сергей Львович был музыкантом серьезным32. Им написан был ряд прекрасных романсов. Однажды он получил первую премию на конкурсе за аранжировку «Шестнадцати песен» Бернса.

Встречаясь с братьями, Сергей Львович обычно сталкивался с ними па политической почве. Он возмущался неумелым ведением войны и видел, что царское правительство влечет народ в бездну.

— Великий князь Николай Михайлович33 — рассказывал он, — сидит в своем углу, ото всех в стороне, и критически расценивает наших полководцев и министров. Николая Николаевича34 (верховного главнокомандующего) и других военачальников он называет: «борзятники». И, действительно, борзятники!..

— Ты все внушаешь сыну, — говорил Сергей Львович брату Льву, — быть министром! Но быть министром — это значит быть подлецом! Да, потому что теперь это так, и не может быть иначе... По крайней мере, за последние лет тридцать...

Разговор происходил летом 1916 года.

Когда же один из присутствующих родственников (молодой Кузминский)35 заметил, что каждый неосторожный шаг царя или великих князей используется революционерами для пропаганды, Сергей Львович гневно отпарировал:

— Нет, это пора оставить: защищать царскую фамилию!..

Непривычны были такие речи в аристократическом кругу. Но, конечно, тут сказывался и страх помещика перед надвигающейся революцией.

— Они машут перед народом красным флагом, дразнят его, — говорил Сергей Львович по поводу назначения Штюрмера36 министром иностранных дел и объявления новой мобилизации во время уборки хлеба.

На это, в самом деле, и возражать было трудно — хотя бы и Андрею со Львом.

Однажды за обедом стали бранить евреев.

— Все-таки я немцев еще больше не люблю, чем евреев, — заметил Лев Львович.

— Оба народа очень хороши, — возразил Сергеи Львович, благодушно прислушивавшийся к разговору и до сих пор не вмешивавшийся в него. — Немцы дали Бетховена, Шумана, Гёте, евреи — Исайю, Христа...

28 июня 1913 года Сергею Львовичу исполнилось пятьдесят лет. По этому поводу он пригласил мать на два-три дня в свое имение Никольское-Вяземское, Черненого уезда, Тульской губернии. Я должен был сопровождать Софию Андреевну.

Кстати, 28-е — толстовское число. Оно и не могло быть не толстовским, раз Лев Николаевич родился 28 августа 1928-го года. И вот — подите! — и старший сын Льва Толстого родился тоже 28-го числа. А как это было? Об этом рассказывала София Андревна. Оказывается, Лев Николаевич, считавшийся с 28, как с «своим» числом, приходил к рожавшей жене ночью и уговаривал ее:

— Погоди, душечка, рожать: еще нет двадцать восьмого!

В 4 часа утра 28-го София Андреевна разрешилась от бремени.

Никольское-Вяземское принадлежало когда-то брату Л. Н. Толстого Николеньке37, умершему от чахотки в Ги-ере, во Франции. Оно перешло к Сергею Львовичу по разделу братьев Толстых в 1892 г., когда Л. Н. Толстой отказался от собственности. Ехать туда надо было сначала по железной дороге, а потом на лошадях, проселками. Лошадей Сергей Львович на станцию не выслал, потому что София Андреевна не дала ему твердой надежды на приезд, и мы ехали в старенькой, облезлой и дребезжащей всеми частями извозчичьей пролетке, запряженной парой разномастных низкорослых коньков без всяких признаков «кровей». Но стояло лето, и в полях, еще не скошенных, было так чудесно, хлеба, трава, скромные наши русские цветы так очаровательно бежали непрерывной чередой около нашего экипажа, так хорошо все это пахло, так весело стрекотали кузнечики и дали были такие прелестные, что и я и пожилая спутница наслаждались одинаково.

На подъездах к имению Сергея Львовича меня поразила только страшная бедность и неустроенность деревень. Таким же было и Никольское-Вяземское. Жалкие, полуразвалившиеся серые деревенские хаты и хатенки под соломой, полуразрушенные частоколы, грязь, отсутствие домовитости, солидности, свойственные нашим сибирским деревням, ничего украшающего быт, ни дерева старого, ни фруктовых садов — ничего. Видно было, что люди живут из последнего и только-только не умирают с голода. «И неужели мы сейчас приедем в благоустроенный помещичий дом? — думал я не без горечи и смущения. — Да как можно жить беззаботной жизнью и богатой усадьбой около такого, по-видимому, безвыходного и неисцелимого, горя и разорения!?»

Сергей Львович с женой Марьей Николаевной38 и сыном Сережей жили в просторном, но отнюдь не роскошном, деревянном доме. Train39 жизни был гораздо более простой и неприхотливый, чем в Ясной Поляне, но все же аристократический. За столом прислуживали не лакеи, а горничная, кушанья были сравнительно очень простые, «деревенские», парк отсутствовал, а цветники перед долом отличались большой скромностью. Но имелся все же достаточный штат прислуги, на речке маячила господская купальня, а в доме гостила и мать хозяйки — представительная и приятная старуха графиня Зубова, рожденная Олсуфьева. София Андреевна проводила все время в беседах со старухой-графиней, с сыном и его женой, а я с Сережей и его гувернером ходил на реку купаться и бродил по полям...

На деревне стояла церковь, построенная еще отцом Льва Николаевича — Николаем Ильичем Толстым, — желто-белая, в классическом, дворянском вкусе. С этой церковью связано было воспоминание о смерти Николая Ильича. Именно, во время освящения сорвалось паникадило и, падая, немного ушибло голову Николаю Ильичу. «Ну вот, теперь я умру», — сказал он. И, действительно, в том же году умер.

Самое милое впечатление оставили во мне и дом, и семья Сергея Львовича, и поездка в Никольское. Но только одно... только воспоминание об этой безысходной, застарелой мужицкой нужде — нужде, как зубами ощерившейся рядами жалких, примитивных, годившихся разве только на слом, деревенских избенок — застряло в сознании как больной, неразрешимый вопрос...

8

Младшего сына Льва Николаевича Михаила Львовича40 я знал меньше всех других сыновей Толстого. И при жизни, и после смерти отца он лишь изредка и всегда накоротко показывался в Ясной Поляне. Высокий, крепкий, хорошо сложенный, Михаил Львович мало говорил, больше курил или играл на рояле, вполголоса напевая цыганские романсы. Культ цыганского пения, которому в молодости отдал дань и Лев Николаевич, увековечивший потом русско-цыганских певцов и певиц в «Живом трупе», держался довольно крепко в семье Толстых. Ему усердно служили Андрей и Михаил Львовичи. Михаил и сам сочинил на слова своей жены довольно мелодичный романс «Мы вышли в сад», романс, популярный в кругу молодых Толстых — внуков Льва Николаевича и их друзей.

Обычно Михаил Львович проживал в своем имении Чифировка, Тульской губернии. Он был женат на очень аристократической, но простой и милой женщине Александре Владимировне Глебовой. Ее мать София Николаевна, рожденная княжна Трубецкая, родная сестра известных московских профессоров Сергея и Евгения Трубецких, принадлежала к «высшему» московскому обществу. У Михаила Львовича были очень милые дети, и личная, семейная жизнь поглощала его целиком.

Вспоминается мне одна острота Жюли Игумновой. Она как-то в кругу семейных Л. Н. Толстого задала вопрос:

— Какая разница между сыновьями Толстыми и их женами?

И тут же ответила:

— У сыновей больше вкуса, чем у их жен!

Иначе говоря: сыновья, хоть в большинстве и нескладные, и непутевые, выбрали себе отличных жен, а жены... остались в проигрыше.

Это было очень метко. Надо сказать, что и жена Сергея Львовича, Марья Николаевна, рожденная Зубова, была милейшей, доброй и кроткой женщиной. Приблизительно то же относится и к жене Льва Львовича — Доре Федоровне — рожденной Вестерлунд, дочери шведского врача.

Отец для Михаила Львовича как бы не существовал. Да и вся Ясная Поляна в целом была для него, по-видимому, чистым нулем, когда-то приятным и любопытным, но давно уже пережитым и отошедшим в прошлое детским воспоминанием. Михаил Львович (на моих глазах, по крайней мере) с отцом не разговаривал, никогда к нему не обращался, никогда ему не писал.

Когда Лев Николаевич ушел из дома и лежал больной в Астапове, все сыновья, собравшиеся тогда в Ясной Поляне, написали ему письма, которые должна была доставить отцу их младшая сестра. (Они еще не знали, где именно находится Лев Николаевич). Каждый исполнил эту обязанность как мог. Только Михаил Львович отказался вовсе писать.

— Всем известно, что я не люблю писать писем! — с обезоруживающей беспечностью выкрикнул он из-за рояля. — Скажи папа, что я думаю так же, как думают Таня и Андрюша.

Этот беспечный, равнодушный ответ глубоко поразил меня в 1910 году и не перестает так же поражающе звучать и теперь.

Младшего сына Толстого интересовал только вопрос наследственный: что еще получат они, братья, от отца? И тут, когда надо было предпринимать те или иные шаги, защищая свои «права», Михаил Львович действовал дружно и сообща с братьями.

Никогда не слыхал я, чтобы и после смерти Льва Николаевича Михаил Львович хоть раз вспомнил о нем. Наезжая в Ясную Поляну, целовал руку матери, справлялся о ее здоровье, прогуливался по парку, громко разговаривал и хохотал с братьями, если кто-нибудь из них тоже

случался в ту пору в Ясной, — разговаривал о чем угодно, только не об отце, — а потом садился к роялю и долго и беспорядочно бренчал, мурлыча себе под нос цыганские романсы...

Б годы первой мировой войны он служил прапорщиком в так называемой «дикой» дивизии, у великого князя Михаила Александровича. Приезжал на побывку к матери, снова играл на рояле н беспечно рассказывал ей, что война совершенно напоминает ему... псовую охоту. Этот сын уже ничем, кроме разве увлечения цыганщиной и, пожалуй, еще наружностью не напоминал своего знаменитого отца.

9

С особой симпатией вспоминаю я о старшей дочери Л. Н. Толстого, Татьяне Львовне41. Умная, любезная и обходительная, веселая и остроумная и ко всем доброжелательная, Татьяна Львовна всегда и везде пользовалась всеобщей любовью. Она одна, с ее тактом, умела одинаково удачно находить душевный подход и к отцу, и к матери, даже в пору их расхождения. Я убежден, что если бы в 1910 г. Татьяна Львовна жила постоянно в Ясной Поляне, то она нашла бы способы предотвратить тяжелую семейную драму, стоившую жизни Толстому.

Она была писательницей и художницей. Ей принадлежит прекрасная книга «Друзья и гости Ясной Поляны». Она училась живописи в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. И. Е. Репин говорил, что он завидует ее способности схватывать сходство. Пусть это был «комплимент», но какие-то основания для такого комплимента, видно, были. В самом деле, портрет Л. Н. Толстого работы его старшей дочери является одним из самых похожих. Но работала Татьяна Львовна, как почти и все другие дети великого труженика Толстого, мало, не сделав в своей жизни и десятой доли того, что могла бы сделать.

У нас с Татьяной Львовной были всегда самые дружеские, ничем не затуманенные отношения, «Булгаша» — было обычное имя, с которым она ко мне обращалась и лично, и в письмах.

Потеряв в 1910 г. отца, Татьяна Львовна в 1914 г. потеряла мужа, бывшего члена 1-й Государственной думы М. С. Сухотина, человека образованного и остроумного, между прочим, постоянного партнера Л. Н. Толстого по игре в шахматы. Так как у М. С. Сухотина было несколько взрослых сыновей от первого брака, то Татьяна Львовна не нашла удобным для себя оставаться по смерти мужа в его доме и переселилась с восьмилетней дочкой «Татьяной Татьяновной» или Танечкой42 в Ясную Поляну. Для Софьи Андреевны, любившей дочь и особенно привязанной к маленькой внучке, это было благодеянием. Она снова была не одна. К тому же уравновешенная, умная и добрая Татьяна Львовна влияла на нее превосходно.

Общение с Татьяной Львовной было приятно и для всех других, сталкивавшихся с ней людей. Она много пережила, много видела. Прекрасно помнила прошлое Ясной Поляны. Танцевала кадриль с Тургеневым, дружила с Репиным и Ге. Путешествовала по Италии, Франции, Германии. Рассказы ее, для меня по крайней мере, были полны интереса.

Вот несколько разрозненных и случайных блесток из любопытных ее повествований.

В Риме Татьяна Львовна встречалась с известным норвежским писателем, автором «Перчатки», Бьернстьер-не-Бьернсоном, который запросто навещал в отеле чету Сухотиных. Он очень интересовался Толстым и, между прочим, спрашивал Татьяну Львовну:

— Ваш отец верил в бога?

— Да.

— И в святых, и в церковь, и во все эти глупости?

— Послушайте, но церковь — это одно, а бог — совсем другое, — возразила Татьяна Львовна.

— Ах, нет! Это — все то же!..

Что касается себя самого, то Бьернсон говорил:

— Я ни во что не верю.

— Значит, умирает человек — и конец? Ничего от него не остается?

— Ничего не остается!..

Я спросил у Татьяны Львовны, не встречалась ли она с Ибсеном. Оказалось, что нет. Но вот присутствовавший

при разговоре Лев Львович заявил, что видел Ибсена в Христиании43: красный и толстый, знаменитый писатель пил пиво в каком-то кабачке.

Об оригинале-художнике, полурусском, полуитальянце, скульпторе князе Паоло Трубецком, при мне посетившем Льва Николаевича в 1910 году и оставившем по себе самое приятное воспоминание, Татьяна Львовна рассказывала, что он был прямо влюблен в наружность Толстого, которая пленяла его своей характерностью. Б период первого знакомства, в Москве, он прямо глаз не сводил со Льва Николаевича. Тому это, наконец, надоело, и, однажды, чтобы избавиться от Трубецкого, он заявил, что ему надо ехать в баню.

— И я с вами поеду! — тотчас отозвался Трубецкой, который был в восторге от того, что увидит седобородого «бога-саваофа» голым.

И, нечего делать, пришлось Льву Николаевичу взять Трубецкого с собой.

Тот же Трубецкой, который знаменит был тем, что он, из боязни посторонних влияний, ничего не читал, заявил однажды Толстому:

— Из всех ваших сочинений я читал только одно: о вреде табака. Потому что я хотел бросить курить. Но я продолжаю курить.

Разумеется, Лев Николаевич только смеялся в ответ: ему самому нравилась эта оригинальность Трубецкого.

Трубецкой был «дитя природы», вегетарианец, человек прямой и искренний, и Льву Николаевичу все нравилось в нем. Но вспоминаю сам, как он однажды осудил Трубецкого: за то, что тот ходил с женой-норвежкой купаться на яснополянскую речушку Воронку, причем оба вместе голышом расхаживали по бережку. Этого строгий моралист уже никак не мог перенести, а между тем у опростившегося совершенно «по-толстовски» художника его наивный «нюдизм» 44 был не чем иным, как выражением самого искреннего и целомудренного стремления, характерного, впрочем, именно для интеллигента, подойти поближе к природе, стать «таким же простым», как она. Крестьянину, который в труде органически связан с природой, конечно, не надо оголяться, чтобы почувствовать себя ее частью...

Татьяна Львовна рассказывала, как она однажды посетила Трубецкого в его мастерской в Петербурге, где он лепил известную статую Александра III верхом на коне. Войдя в огромную мастерскую, она, к своему ужасу, увидела, что кроме самого скульптора, расхаживают по комнате: лошадь, медведь, волк и два огромных дога.

— Сама не помню, — говорила Татьяна Львовна, — как я очутилась на каком-то шкафу... И Трубецкому стоило больших усилий загнать животных куда-то за перегородку и принудить меня сойти вниз.

А это была idee fixe45 Трубецкого: доказывать, что животные не менее, если не более, разумны, чем люди, и что если их правильно воспитать, освободив от страха перед человеком, то они прекрасно будут ушиваться и с людьми, и между собой. Проживая одно время в Париже, Трубецкой, по словам Татьяны Львовны, держал в своей квартире волка, воспитанного им с первых месяцев его волчьего существования. Один раз, выйдя куда-то ненадолго из квартиры, скульптор забыл запереть за собою дверь. Волк вышел, спустился по лестнице и отправился гулять по парижским улицам. Панику он произвел невообразимую! Все бежало и скрывалось перед ним.

Наконец, зверь вошел в один из подъездов, заметил, что дверь одной квартиры раскрыта, вошел в эту квартиру и лег на диван.

Все вокруг было в ужасе, пока кто-то не сообщил, что страшного зверя держит «русский господин». Побежали к Трубецкому. Он явился и увел волка домой. Потом были долгие объяснения с полицией. Художник, во всяком случае, обязался не выпускать зверя и следить за ним.

К этому Татьяна Львовна добавила, что все-таки дикие звери не живали у Трубецкого подолгу и подыхали. Художник уверял, что их «отравляли».

Рассказывала много Татьяна Львовна и об отце. Я упоминал о том, как молодой Л. Н. Толстой следил за «нравственностью» своей супруги, отговаривал ее от чтения легкомысленных французских романов. Не менее чутко относился Лев Николаевич и к нравственному воспитанию дочерей. В Москве он свободно пускал Татьяну Львовну одну в милую и радушную семью Дельвигов, по, бывало, ни за что не хотел отпускать ее в богатый дом

Кислинских, отличавшийся некоторой подозрительной развязностью и свободой отношений между молодыми людьми. Точно так же однажды Лев Николаевич ни за что не хотел отпускать Татьяну Львовну в Воронежскую губернию для участия в великосветском спектакле у Свербеевых.

— Какой угодно выкуп возьми с меня, только не езди, голубушка! — говорил он Татьяне Львовне.

И та попросила, в виде выкупа, привести в Москву из Ясной Поляны ее верховую лошадь. Лев Николаевич немедленно отдал соответствующее распоряжение.

Брат Софии Андреевны Толстой Степан Андреевич Берс, «дядя Степа», автор ценных воспоминаний о Толстом46, был сильным и высоким человеком. Лев Николаевич, будучи уже пожилым, иногда, подойдя к нему сзади, вдруг вскакивал к нему на плечи, а Степан Андреевич принимался рысцой возить Льва Николаевича по комнате.

Однажды Лев Николаевич приходит в хамовнический дом и говорит:

— Угадайте, кого я сейчас вел под руку? Ни за что не угадаете!

Начали гадать.

— Ну, кого? Лизаньку? (Е. В. Оболенскую.) 47

— Нет.

— Вареньку? (В. В. Нагорнову.) 48

— Нет.

— Графиню Олсуфьеву? 49

Оказалось — старушку, собиравшую «на построение храма» и в разных трактирчиках напившуюся до такой степени, что ноги уже не служили ей. Лев Николаевич пожалел бедную и довел куда надо...

10

В августе 1914 г. приехал погостить в Ясной Поляне свояк Л. Н. Толстого, первоприсутствующий сенатор Александр Михайлович Кузминский с женою50. Сенатора я видел в первый раз. В 1910 г. он не посещал Ясной Поляны. В самом начале года между ним и Львом Николаевичем произошла размолвка. Толстой попросил Кузминского вступиться за одного из своих единомышленников (Молочникова), подвергавшегося преследованию за распространение его сочинений. Тот ответил Льву Николаевичу холодным и учтивым письмом в том смысле, что, дескать, дело получило законное направление и он не находит возможным в него вмешиваться. Толстой редко сердился, но на этот раз он почему-то, может быть потому, что принимал в судьбе В. А. Молочникова, усердного и интересного своего корреспондента, особое участие, крепко рассердился или, скажем, вознегодовал на Кузминского, поступок которого показался ему чуть ли не подлым. Письмо Кузминского отрезало его от Льва Николаевича. С тех пор Толстой не мог слышать равнодушно о Кузминском, холодном, расчетливом петербургском бюрократе, и всем стало ясно, что новая встреча обоих стариков стала невозможной.

В 1914 г. А. М. Кузминский, бывший на пятнадцать лет моложе Толстого, и сам превратился уже в дряхлого старика. Держал себя он достойно. Со всеми был прост и любезен.

Мне был любопытен его отзыв о Черткове: — Это — деспот, настоящий деспот! Если бы он был на престоле, это было бы несчастье для народа!..

Татьяну Андреевну Кузминскую я знавал и раньше, при жизни Льва Николаевича, но очень мало. Один или два раза она показывалась в Ясной Поляне на самое короткое время. Довольно высокая и стройная, Татьяна Андреевна была образцовой светской дамой с самоуверенными и властными манерами. Совершенно белые волосы и продолговатое румяное лицо. Характерно растянутые губы. Брови приподняты, глаза — смелые и заносчиво-выжидающие: «угодишь — любезно улыбнусь, не угодишь — поражу презрением». Голос громкий, манера говорить — авторитетная, вернее, своевольная: раз я так говорю, то значит — так и есть, а что думаете вы и что скажут другие, это мне совершенно все равно! Входит плавно и победоносно, с давно изученной и ставшей поэтому естественной и неотторжимой миной ни к чему не обязывающего благоволения, с готовностью расточать направо и налево такие же ни к чему не обязывающие любезные улыбки... Руки подвижные, изящные, в совершенстве — годами светской учебы — вымуштрованные: уж о такой даме никак не скажешь, что она «не знает, куда девать руки»! Напротив, руки ей служат к украшению и на пользу, как один из совершеннейших инструментов светского обхождения и очарования.

Я видел Льва Николаевича и Татьяну Андреевну вместе и могу отметить, что Лев Николаевич с исключительной внимательностью относился к своей свояченице. В ее присутствии он, хоть и глубокий старик, даже как-то по-особому веселел. Видно было, что она всем своеобразием своим и своей манерой привлекала, забавляла и занимала его. И даже когда Татьяна Андреевна чертыхалась (а она это очень любила), Лев Николаевич как-то особо мягко и добродушно останавливал ее: дескать, другому бы не простил, а тебе прощаю...

Весь свет, а если не весь свет, так все историки литературы, уже с несомненностью знают, что Лев Николаевич писал с Татьяны Андреевны Берс (она тогда не была еще Кузминской) Наташу Ростову. То, что он когда-то, в молодости, рассказывал, что будто бы «перетолок» Соню (жену) и Таню, чтобы получить Наташу, была, сдается мне, у правдивого Льва Николаевича неправда, допускавшаяся им в угоду жене. И Соне, и Тане лестно было считать себя прототипом Наташи, но право на это все же имела только Таня.

Софию Андреевну мы уже знаем. Какова же была ее младшая сестра и именно в мое время?

Очень экспансивна. Своевольна. Раз зародившееся в душе чувство проявляла и выражала бурно и сразу. Ценила поэзию, музыку, и сама была полна если не поэзии, то блеска, и чудесно пела. Семидесятилетняя старуха пела? Да, да, Татьяна Андреевна пела не только в молодости, вдохновив Толстого на одну из лучших глав «Войны и мира»5l, но и в глубокой старости. Голос ее — сопрано — дребезжал и срывался, но все еще сохранял прелестный, густо окрашенный, ласкающий слух тембр. Мне случилось однажды исполнять с престарелой «Наташей Ростовой» дуэт Глинки «Не искушай меня без нужды». И я, молодой, пел холодно (я не любил тогда петь), а она, старуха, вся трепетала. Да, когда Татьяна Андреевна пела, было видно, что она, как и героиня «Войны и мира», забывает весь мир. Покоряла ли она при этом как Наташа? Покоряла, во всяком случае, тогда, когда исполняла романс Чайковского, написанный на посвященные ей слова Фета:

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,

Что ты — одна любовь, что нет любви иной, —

И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой!..52

Таким образом, не только прелестная музыка и такие же стихи, но и незабываемые воспоминания молодости вдохновляли Татьяну Андреевну при исполнении романса Чайковского. Ее настроение не могло не заражать и слушателя. Прощались дребезжанье и срывы голоса и все недостатки исполнения — оставалась вечно юная поэзия...

Известно, что ряд эпизодов молодой жизни Тани Берс прямо внесен Толстым в «Войну и мир». Об этом рассказывала сама Татьяна Андреевна в своих чудесно набросанных, живых и увлекательных воспоминаниях «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне»53. Еще пунктуальнее, с постоянным привлечением соответствующих цитат из эпопеи Толстого, рассказано об этом в воспоминаниях Варвары Валериановны Нагорновой, опубликованных в ряде номеров еженедельного приложения к суворинскому «Новому Времени» за 1916 год.

Воспоминания эти писались при мне. Они, конечно, созданы В. В. Нагорновой несамостоятельно. Рукою совершенно нелитературной, доброй и простоватой, как ребенок, старушки водила рука самой кандидатки на вечное место в пантеоне русской литературы — рука прототипа Наташи Ростовой — Т. А. Кузминской. Но статье Нагорновой — Кузминской нельзя отказать в доказательности.

Одним из событий молодой жизни Татьяны Андреевны, получивших отражение в «Войне и мире» была ее несчастная любовь к Сергею Николаевичу Толстому, родному брату Льва Николаевича. Любовь эта была взаимная и беспредельная. Дошло к свадьбе, было определено место венчания, и жениху и невесте оставалось только встретиться в церкви, но... в последнюю минуту жених, красавец и обаятельный человек, решился на подвиг, на отказ от невесты н счастливого брака, так как до этого оп был уже несколько лет в связи с цыганкой, состоявшей певицей в цыганском хоре, и имел от нее двоих детей. Свадьба не состоялась. Таня Берс была на краю отчаяния и в потере своей никогда не утешилась. Цыганка Марья Михайловна Шишкина вышла замуж за Сергея Николаевича и стала графиней Толстой. Она вошла в общий фамильный круг, имела еще детей, и была всеми любима и уважаема, но... муж ее Сергей Николаевич никогда не мог забыть о Тане. О своей жене он, по словам Софии Андреевны, утверждал, что «всю жизнь говорил с ней на разных языках», В старости Сергей Николаевич совершенно замкнулся в себе и приобрел, даже у своих детей, славу чудака-мизантропа.

Татьяна Андреевна однажды при мне рассказывала историю своего увлечения Сергеем Николаевичем. Нет, это было не увлечение, а неодолимая, бессмертная любовь. Она и граф Сергей (Андрей Болконский) созданы были друг для друга. Решение его было ошибкой. И, отдавшись воспоминаниям, Татьяна Андреевна, всегда такая веселая, вдруг расплакалась...

А вот рассуждения престарелой «Наташи Ростовой» о любви. Говорили об одной барышне (родной внучке Татьяны Андреевны), убивавшейся в горе и слезах вследствие того, что предмета ее любви — офицера — забрали на войну.

— Я так ее понимаю! — заявила Татьяна Андреев-па. — Да когда же и любить, как не в ее лета! Господи, да в восемнадцать-то лет я уже четыре раза была влюблена, ей-богу!.. Любовь — это все! Это такое прекрасное чувство, без которого жить нельзя. Оно очищает всех, и юношу, и девушку... Всех жалко, за всех радуешься... Кажется, что у меня и здесь сердце, и здесь (она показывала выше настоящего сердца, пониже плеча), и здесь сердце (в середине груди), и здесь (в плечо), и тут, и тут... и в ушах сердце...

Да, та же осталась Таня! Куда ее бросишь?.. Вот только влюбляться перестала. А раньше постоянно была в кого-нибудь влюблена. Главное, и отказать в дружбе никому не могла. «Бывало, ухаживают за тобой, и мне их жалко. В самом деле, он ко мне всей душой, ну как же я его прогоню? Меня называли ветреной, а мне было его жалко... Я даже была благодарна, когда за мной ухаживали...»

В другой раз заговорили об «Анне Карениной». Тут как раз у Софии Андреевны были уже непременные права на образ Кити, ибо Кити, действительно, во многом списана была с нее, чем, между прочим, косвенно тоже подтверждается моя мысль, что в Наташе Ростовой нет ничего от Софии Андреевны. В самом деле, разве не совершенно разнородные индивидуальности — Кити и Наташа?

Татьяна Андреевна, желая сделать сестре приятное, напомнила ей об отражении ее личности и жизни в Кити.

— «А бархатка говорила!..» Помнишь, как Лев Николаевич описывает наряд Киты?

Но, против ожидания, София Андреевна, бывшая в грустном настроении, не оживилась.

— Мне неприятно все это вспоминать, — заявила она. — Блеск моей жизни потушен последним годом! (Т. е. последним годом супружества со Львом Николаевичем).

— Унывать не надо. Ты должна выше поднимать голову!

— Да я и держу ее высоко... Теперь, конечно (разговор происходил весной 1916 года), я восстановила свои права и положение, но чего мне это стоило!..

В другой раз Татьяна Андреевна вдруг закричала Софии Андреевне, проходившей, сгорбившись, по комнате:

— Не смей ходить как старуха!

Все в ней было порывисто и неожиданно.

И при всем том Татьяна Андреевна была типичной представительницей своего класса. По крайней мере, в старости эгоизм и житейский материализм переполняли ее существо.

Живя в XX столетии, Татьяна Андреевна слышала и не слыхала о народной нужде и о народных требованиях, о борьбе партий, о парламентаризме и социализме. Все это проходило мимо нее. Существенно было то, что она была женой сенатора, носившего красный, шитый золотом мундир, вращалась в высшем свете и могла жить роскошной, беспечальной жизнью. В 1914 году Татьяна Андреевна настроена была патриотично, но лишь в том смысле, что желала, чтобы русское войско «разщелкало» немцев, так как иначе веселая жизнь в царском Петербурге могла бы перемениться.

Татьяна Андреевна не знала и «не признавала» ни рабочих, ни крестьян, ни их прав. Для нее существовало только «хорошее общество», т. е. дворянство, знать. Интеллигенция, купечество что-то там такое свое делали и, по-видимому, без них нельзя было обойтись, но, в конце концов, и это были не «настоящие» люди.

Услыхав однажды описание какого-то пирога со свежей клубникой, доступного на Западе представителям всех классов, Татьяна Андреевна с возмущением (правда, в споре, в запальчивости) воскликнула:

— Рабочий не имеет права есть сладкое!

И добавила:

— Я недавно читала о крепостном праве: на душе становится весело!..

Кто-то из присутствующих, — сколько помню, Лев Львович, — заметил, что она, кажется, «опоздала родиться на сто лет»! И Татьяна Андреевна охотно, и даже с удовольствием, это подтвердила. И она не просто бравировала.

В другой раз говорили о дороговизне рабочих рук и о том, что крестьяне, получивши, согласно завещанию Льва Николаевича, землю, не идут на работу к Софии Андреевне.

Татьяна Андреевна и тут высказалась со свойственным ей «радикализмом»:

— Вот! Устроили самих себя! Все заботились о крестьянах, а что из этого вышло! «Благосостояние крестьян»!.. Да поди они к черту, крестьяне, когда из этого вон что выходит!.. Нас-то, господ, гораздо меньше, чем их. Нас надо охранять!

Один раз я попробовал усовестить Татьяну Андреевну, но большого успеха не имел. Дело было так. Она сидела и ругала мужиков. Повод был тот, что одна баба, порезавшая себе руку косой, засыпала рану, чтобы остановить кровотечение, углем и потом явилась за помощью.

— Дикари! — кричала Татьяна Андреевна.

— Кто же в этом виноват? — возразил я. — Ведь их никто не учит!

— Никто в этом не виноват!

— Нет, кто-то виноват...

Продолжаем разговор дальше.

— Да черт с ними (т. е. с мужиками)! — с досадой восклицает Татьяна Андреевна. — Пускай пропадают! Мие их не жалко!..

— Как же не жалко? Ведь мы все от них имеем!

— Я в это не вхожу!

— Нет, все-таки ваш взгляд на мужиков неправильный, нехороший... На страшном суде вам придется дать ответ!

— А я животных любила!

— Так господь и скажет: как же животных любила, а народ проглядела?

На это Татьяна Андреевна возразила, что «практически» она иногда готова помочь мужикам, потому что что-то тут такое, в груди, шевельнется, черт его побери! и хочется помочь. Но «теоретически» она ненавидит крестьян. Это, конечно, было «мило», но полностью не удовлетворяло, тем более, что надо было бы ставить вопрос и о размерах «помощи»...

Впрочем, иной раз споры с Татьяной Андреевной кончались и еще неожиданнее. Один раз начал в чем-то убеждать ее старый друг Толстого М. В. Булыгин54. Исчерпав все доводы и не добившись успеха, он, наконец, воскликнул:

— Да ведь это же Христос говорит!

— А мне какое дело? — возразила Татьяна Андреевна. — Христос говорит свое, а я свое!

Христолюбивый Михаил Васильевич был совершенно ошарашен подобной экстравагантностью...

Начало осени 1914 года. Жизнь однообразна, и старики решают прокатиться на «долгуше». Едут: сенатор, сенаторша, София Андреевна. Пригласили и меня. Проезжаем возле речки Воронки.

— Как это красиво! — говорит София Андреевна. — Это сочетание: белые стволы, янтарная листва и на фоне воды... Так и просится зарисовать. Взять сейчас краски и нарисовать. Ах, отчего меня не сделали живописицей! А сделали меня самкой и переписчицей.

Я молчу. София Андреевна глядит на меня, определенно «провоцируя», и повторяет:

— Ведь я была всю жизнь только самкой и переписчицей!

— Ну, зачем так ограничивать свою роль, София Андреевна?

— Ничего не ограничивать... Меня сделали только самкой и переписчицей! — вновь повторяет София Андреевна, капризно сморщив губы...

Когда вернулись домой, Кузминские ушли в свой флигель, а София Андреевна добыла горячей воды, сама устроила чай и позвала меня — согреться после поездки.

— Ничего не могу делать! — пожаловалась она, беспомощно улыбаясь и тряся головой. — Начала книги проверять — нет! Ничего не могу, все в голове путается.

— Отчего, София Андреевна?

— От войны.

И она пояснила, уже не в первый раз, что война не выходит у нее из головы, подавляет ее и не дает ничем заниматься. Она, несомненно, была вполне искренна.

— Только и могу листья в кучи сгребать, самое приятное занятие в таком положении...

София Андреевна сгребала опавшие листья в парке.

Вечером, за общим чайным столом, снова заговорили о войне.

Татьяна Андреевна полюбопытствовала, повесили ли серба Принципа, стрелявшего в австрийского наследника. Ей ответили, что над убийцей Франца-Фердинанда еще не было суда55.

— Зачем суд? — запальчиво воскликнула старуха. — Вот этого я никогда не пойму! Какой тут может быть еще суд? Раз он убил и его схватили, то убить и его тут же на месте!

— Теперь все — убийцы! — возразила сестре София Андреевна.

Татьяна Андреевна ругала прислугу. София Андреевна заметила, что, видно, сестра хочет, чтобы прислуга была совсем как рабы. Та не очень и возражала.

Через некоторое время София Андреевна, между прочим, рассуждала:

— Говорят, что бог будет помогать. Никому он не будет помогать. Или — что бог может наказывать. Вот с этим я никогда не соглашусь! Бог — это нечто неподвижное. А мы все — мы то подвигаемся к нему, то отходим от него. И вот, когда мы отходим, дьявол, который караулит, тут-то нас и хватает. И вот теперь дьявол вселился в Вильгельма56 и через него губит людей. Все равно как в нашей семье дьявол вселился в Черткова и погубил нашу семью... И я тогда подпала внушению дьявола. Разве можно сказать, что бог меня наказал? Я была тогда то, что называется «порченая»... Это все дело дьявола...

В свои одинокие, старческие годы, вызывавшие на раздумье и на переоценку всего пережитого, Софпя Андреевна прозрела во многом. Глубже поняла она и отношение Льва Николаевича к детям, к сыновьям, его «повышенные» нравственные требования к ним, против которых она так часто не только возражала, но, можно сказать, «воевала».

Недаром в «Ежедневнике» ее, до сих пор не изданном, появилась 31 мая 1914 г. такая трагически-покаянная запись:

«...Грустно очень от сыновей, что начали играть. Дора57 говорит, что Лева проиграл около 50 тысяч. Бедная, беременная, заботливая Дора! Тысячу раз прав Лев Николаевич, что обогатил мужиков, а не сыновей. Все равно ушло бы все на карты и кутежи. И противно, и грустно, и жалко. И что еще будет после моей смерти!»58

«Тысячу раз прав Лев Николаевич!» Но почему было бы не сказать ему об этом, не внять его мудрому голосу и не согласиться с ним и в осуждении сыновей-картежников, и в отношении «обогащения» крестьян (от которого, кстати сказать, дети ровно ничего не потеряли) еще при его жизни? Тогда, наверное, выровнялась бы их супружеская жизнь, и дни великого старца, и самой Софии Андреевны закончились бы иначе!

Осенью 1914 года София Андреевна заметила однажды, что М. С. Сухотин в разговоре с третьим лицом выразился о ней так:

— После смерти Льва Николаевича все стали хуже, одна София Андреевна стала лучше!

Это было сказано очень метко, хотя и немного двусмысленно именно по отношению к Софии Андреевне.

Но не в этом дело. Дело в том, что между нравственными характерами Софии Андреевны и Татьяны Андреевны лежала целая пропасть. И если Софию Андреевну называли иногда «язычницей», то настроения ее после разразившегося над семьей несчастья показали все-таки, что душа ее и для более высокого мировоззрения была не закрыта. Татьяна Андреевна, вся в эгоистическом и эстетическом, кажется, не нуждалась ни в какой другой внутренней опоре.

Известно, что когда Лев Николаевич посватался к Софии Андреевне, то родители Берс несколько смущены были, так как предполагалось, что он неравнодушен к старшей из трех сестер — к Елизавете Андреевне59. Да и ио обычаям «доброго» старого времени полагалось выдавать сначала старшую дочь, а потом уже и остальных. Но чувства и пожелания жениха были определенны, и пришлось, конечно, уступить.

Веду к тому, что мне довелось однажды, тоже после смерти Льва Николаевича, видеть в Ясной Поляне и Елизавету Андреевну, по первому мужу Павленкову, а по второму, приходившемуся ей двоюродным братом, Берс. Это была сухая, строгая старуха, интересовавшаяся только финансовыми вопросами и банковским делом, которым и посвящена была вся ее долгая жизнь.

И я, сравнивая всех трех сестер Берс, думал тогда и думаю и теперь: нет все-таки, слава богу, что Лев Николаевич женился именно на Софии Андреевне! Это был слабый человек, но — человек. Из всех трех сестер София Андреевна душевно была ближе всего Льву Толстому. Конец их супружества был трагичен, но концу предшествовало сорок восемь лет совместной жизни, в которой было согласия и счастья, наверное, в несколько раз больше, чем расхождения и страданий. Нет, в мире ничего не делается даром. И судьба хотела, чтобы именно Кити стала подругой жизни Левина.

11

В последний раз я виделся с С. А. Толстой в сентябре 1919 года.

Октябрьская революция свергла обветшавший старый строй, началось строительство нового, социалистического мира, но судьба Ясной Поляны еще не была окончательно решена. Дом Толстого стоял невредимо, но пока не был объявлен музеем. Заведование им временно находилось в руках Тульского Просветительного Общества «Ясная Поляна». Председатель Общества небезызвестный литератор П. А. Сергеенко поселился в доме, в «комнате с бюстом», бывшей в 70-х и 80-х гг. кабинетом Толстого, на правах неофициального директора музея-усадьбы. Бывший зять Толстого Н. Л. Оболенский, когда-то муж его дочери Марии Львовны, а теперь женатый вторично на падчерице другой дочери Толстого, Татьяны Львовны, Н. М. Сухотиной, числился управляющим имением. Он проживал в «доме Кузминских» со своей второй женой и четырьмя детьми.

Хотя имение сократилось более чем на три четверти и состояло всего лишь из 200 десятин земли (остальная земля, на основании завещательных распоряжений Льва Николаевича, перешла к крестьянам), у Оболенского числилось еще три помощника: это были 17 — 18-летние ребята, частью родные, частью не родные Толстого, нашедшие, вместе с членами их семей, приют в доме после разгрома их усадеб.

Дом и усадьба содержались за счет ежемесячной пенсии, предоставленной Софии Андреевне Советским правительством, а также за счет тех продуктов и товаров, которые удавалось получать П. А. Сергеенко, пользуясь исключительным вниманием к положению Ясной Поляны со стороны всех органов Советской власти.

К сожалению, отношения новых хозяев дома к остававшимся в нем представителям семьи великого писателя и, главное, к его вдове Софии Андреевне и к престарелой свояченице Т. А. Кузминской, не всегда было вполне корректным.

Хозяйство яснополянское велось нерационально. Историческая мебель в доме ветшала и портилась, поскольку его пользовались, как своей, все обитатели Ясной Поляны. Книги из библиотеки Толстого растаскивались и исчезали.

Софии Андреевне не нравились такие порядки. Попробовала она было протестовать против этих порядков, но потом, мало-помалу, утихла и подчинилась им.

Вдова Льва Николаевича, как мне нетрудно было убедиться в этом, сильно постарела и одряхлела. Долго она не сдавала и все хвалилась своей моложавостью, а вот пришел ее час — и сдала. Тяжелые испытания жизни та-ки придавили ее. Какая-то пассивность охватила старую женщину.

— Все это — не мое, — говорила она о доме, об имении. — Я от всего отстранилась!..

Всегда живая, София Андреевна проявляла теперь сонливость и вялость. Иногда, полулежа в зале на кушетке Льва Николаевича, она неожиданно засыпала во время общего разговора, в котором и сама перед тем принимала участие.

Как это ни странно сказать, в этом славном доме, пережившем и войну, и революцию, София Андреевна Толстая заняла теперь, собственно, то самое положение, какое в старости занимал ее покойный знаменитый муж: положение только терпимого жильца, а не хозяина. Но Л. Н. Толстой в свое время оставался духовно свеж и свободен, тогда как духовные силы Софии Андреевны заметно угасали и не могли ей помочь внутренне подняться над внешне неблагоприятной обстановкой.

Мне ясно было, что, имея семьдесят пять лет за плечами, недолго проживет София Андреевна в таком положении. Да она и сама, по-видимому, это сознавала.

Не забуду сцены нашего прощания при моем отъезде. Надо было отправляться на станцию. София Андреевна находилась в зале, и я решил сначала пойти попрощаться с Татьяной Андреевной, случайно оказавшейся в этот момент в своей отдаленной комнате, рядом с комнатой Софии Андреевны.

Когда я, возвращаясь от Татьяны Андреевны в зал, проходил через «ремингтонную», то неожиданно увидел в ней Софию Андреевну, сиротливо глядевшую в окошко. Она как будто поджидала меня, нарочно уйдя из людного зала-гостиной, чтобы проститься со мной наедине. И, действительно, едва заметив меня, София Андреевна вздрогнула и сделала шага два мне навстречу.

— Ну, прощайте, Валентин Федорович! — произнесла она, протягивая мне руку, которую я поцеловал. — Может быть, мы никогда больше не увидимся... Не поминайте меня лихом... Я всегда вас любила...

Голос Софии Андреевны пресекся, губы задрожали, на глазах показались слезы.

Она быстро, мелкими крестами, перекрестила меня три раза и поцеловала, не по-светски — в лоб, а по-матерински в губы.

— Заступитесь за меня, когда все будут меня ругать!.. — Неужто уж я такая плохая? Неужто и во мне ничего не было хорошего?..

И, едва выслушав те несколько слов утешения и благодарности, которые слетели у меня с губ в ответ на ее «вопль души», София Андреевна, вся растроенная, надломленная, прошла дальше, к себе в комнату...

Так и стоит у меня в памяти эта жалкая, сгорбленная фигура старой, плачущей женщины, с устремленным на меня умоляющим взором. Сколько в пей было страдания и одиночества!

 

Через два с небольшим месяца после нашего последнего свидания София Андреевна скончалась. Она простудилась, помогая девушке-служанке вставлять на зиму окна в своей комнате. Простуда повлекла за собой воспаление легких, которое и положило конец жизни вдовы Толстого60.

Смерть ее была спокойная и хорошая. В предсмертном письме, написанном, кажется, месяца за два-три до кончины, София Андреевна просила прощения у всех, кого она обидела, и высказывала глубокое сожаление о том, что не сумела дать покоя и радости Льву Николаевичу в последние годы его жизни.

Похоронили ее па приходском кладбище в деревне Кочаки, за два километра от Ясной Поляны.

Лежа в сыпном тифу в Москве, я не присутствовал на похоронах Софии Андреевны. Могилу ее с простым крестом из неотделанной березы и с такой же довольно красивой оградкой я смог посетить только весной 1921 года.

Татьяна Андреевна на шесть лет пережила свою старшую сестру. Она скончалась в 1925 году. На Кочаковском кладбище могилы сестер расположены рядом...

В Ясной Поляне в 1921 году дела шли не лучше, чем в 1919-м. И только с опубликованием постановления ВЦИК от 10 июня 1921 г., окончательно определившего статут дома, как музея, и передавшего его в ведение Отдела по делам музеев и охраны памятников искусства и старины Наркомпроса61, началась новая эпоха музея-усадьбы как одного из любимейших музеев народов СССР.

1958 г.

ПИСЬМА С. А. ТОЛСТОЙ К ВАЛ. Ф. БУЛГАКОВУ

Личность супруги Л. Н. Толстого Софии Андреевны Толстой, столь неразрывно связанной с Львом Николаевичем в течение долгих лет, без сомнения, заслуживает изучения. София Андреевна и сама была незаурядным человеком, а роль ее в жизни Льва Николаевича, — все равно, положительная или отрицательная, — очень велика. Вне отношений с женой для исследователя жизни и творчества Толстого останутся непонятными и неясными многие и многие страницы его биографии почти на всем ее протяжении.

Роль Софии Андреевны в последние годы жизни Толстого, и особенно в связи с уходом его из Ясной Поляны, никогда не перестанет интересовать не только специалиста-исследователя, но и всякого, хоть сколько-нибудь интересующегося Толстым человека.

Вот почему является нелишним опубликование таких материалов, как собственные письма С. А. Толстой к разным лицам.

Письма С. А. Толстой ко мне написаны были в последние годы ее жизни — с 1911 по 1918 год. Большинство их писалось из Ясной Поляны в Москву, где я работал тогда в качестве помощника хранителя и затем заведующего (директора) музея Л. Н. Толстого. Часть писем адресована на мою родину в Томск, где я гостил у матери, а также па Кавказ и в Тульскую тюрьму, где мне пришлось пробыть 13 месяцев в 1914 — 1915 гг. за составление и распространение воззвания против войны1. Наконец, ряд писем направлялся С. А. Толстой то из Крыма, то из имения ее зятя М. С. Сухотина Кочеты, то из Петербурга, куда она выезжала по делам, в Ясную Поляну, где я в 1912 — 1914 и 1915 — 1916 гг. занимался описанием личной библиотеки Л. Н. Толстого.

В течение всего времени десятилетнего знакомства с С. А. Толстой, с 1909 по 1919 год, я пользовался ее добрым расположением н, в свою очередь, платил ей искренней привязанностью. Мне внушали уважение ее прямота и правдивость, ее любовь к Толстому, любовь к искусству вообще и к музыке и литературе в частности, любовь к детям, любовь к природе. Положению Софии Андреевны в 1910 году я особенно сочувствовал, видя не всегда справедливое и часто некорректное отношение к ней со стороны представителей сплоченного «чертковского» кружка близких Л. Н. Толстого2. Последние «не ведали, что творили», раздражая подругу жизни великого Толстого и тем безмерно осложняя его собственное положение.

С. А. Толстая бывала иногда тяжела в общении, но это не могло быть мотивом неуважительного отношения к ней. Ведь сорок восемь лет, как она пишет в первом письме ко мне, она прожила со своим мужем и была «самым близким человеком» для него.

Не разделяя моего увлечения Толстым, как мыслителем, С. А. Толстая, тем не менее, никогда не обнаруживала тенденции бороться с этим увлечением, оспаривать мою привязанность к Льву Николаевичу или смеяться над моими чувствами.

Когда однажды возник между нами, на основе расхождения в отношении к Толстому-проповеднику и его действиям в 1910 году, небольшой конфликт (отраженный в письмах), он быстро рассосался благодаря снисходительности и самокритичности Софии Андреевны.

Ее отношение ко мне не переменилось и после того, как в 19J4 г. я угодил больше, чем на год, в тюрьму за составление в ее доме и распространение из ее дома воззвания против первой мировой войны. Она навещала меня в тюрьме и писала мне. С этим связано было и ее собственное отрицательное отношение к войне, которое я очень ценил.

В письмах Софии Андреевны ко мне чувствуются еще не зажившие раны, причиненные престарелой женщине уходом Толстого из дома и его неожиданной кончиной.

Трогают выражения глубокого покаянного чувства подруги жизни великого человека, не сумевшей подняться до его уровня. Передаются подробности о проведении в жизнь завещательных распоряжений Толстого и о судьбе его наследия. Рассказывается о занятиях Софии Андреевны и о быте Ясной Поляны в первые годы после смерти Толстого, даются характеристики детей Толстых.

Из писем выясняется также постоянная забота С. А. Толстой о детях, о внуках, внимание к гостям — как к родственникам, так и к знакомым и незнакомым. Не может быть не оценена готовность Софии Андреевны лично показывать дом и рассказывать о Толстом десяткам и сотням туристов.

Трогает забота о слугах: о престарелой пенсионерке-няне3, о поваре4. Мать и бабушка, действительно, занята была гораздо больше судьбами своего домашнего круга, чем своей собственной судьбой.

Обращает внимание исключительная любовь Софии Андреевны к Ясной Поляне и твердое желание ее содействовать сохранению дома и усадьбы как памятника русской культуры.

Конечно, в личности и в характере Софии Андреевны, как у всякого человека, соседствовали и положительные, и отрицательные черты. Идеализировать ее образ не нужно. Из тех же писем нетрудно сделать заключение об известной узости ее умственного кругозора, ограниченного в значительной степени семейными и материальными интересами, о непонимании смысла совершавшихся в 1917 г. социальных перемен, о неутихающей вражде к В. Г. Черткову и т. д. И однако, образ этот все же кажется далеким от того, который дает хотя бы тот же Чертков в своей книге «Уход Толстого»5.

Говорю это не столько с целью защитить Софию Андреевну (хотя и такую задачу я счел бы вполне уместной), сколько для того, чтобы поставить вопрос о более полном и объективном освещении ее внутреннего облика, ее личности и значения ее в жизни Л. Н. Толстого.

Печатаемые здесь письма написаны человеком живым, культурным, много страдавшим, «глубоко, долго и сильно» любившим Льва Толстого, бывшим ему верной женой, матерью его тринадцати детей и пронесшим любовь к великому человеку через всю жизнь, а после его смерти служившим, поскольку позволяли силы, его памяти.

История не может не быть снисходительной к подруге жизни Льва Толстого...

Вал. Булгаков

1956 г.

1

11 июня 1911 г. (Из Ясной Поляны в Томск).

Дорогой Валентин Федорович,

Очень была рада получить от вас письмо. За книги благодарю, по они еще до меня не дошли. Я уже прочла вашу книгу6, и много плакала, когда передо мной воскресало тяжелое, последнее время жизни Льва Николаевича. До самой моей смерти я не перестану горевать и раскаиваться в том, что не сумела преодолеть своих чувств и не смирилась перед тем, что Лев Николаевич стал любить так пристрастно этого злого, хитрого и глупого Черткова, а ко мне так внезапно и болезненно для меня переменился. Любя своего мужа, я должна была перенести свое несчастье, предоставить ему любить, кого он хочет. Но и теперь, оглядываясь назад на то безотрадное время, я вижу, что в том болезненном и скорбном состоянии, в котором я была, — я не могла преодолеть своих чувств.

Когда Лев Николаевич мне говорил, что Чертков самый близкий ему человек, я затыкала уши, убегала и плакала. Ведь 48 лет этим самым близким человеком была я.

Живу и занимаюсь только тем, что так или иначе касается моего покойного мужа. Была в Петербурге, с болью в сердце, по просьбе сыновей, продавала Ясную Поляну. Правительство, видимо, ее купит7.

Вопрос о возврате мне рукописей из Исторического Музея я пока оставила нерешенным до сентября8. Издание посмертных сочинений, по словам П. И. Бирюкова, не подвинулось ни на шаг9. Хирьяков10 что-то напутал за границей и даже напортил. Как все это печально! Семью лишил отец сочинений своих, а крестьян — земли и. Будь это в моих руках, я оставила бы права сочинений, написанных до 1881 г., в семье, а всю землю Ясной Поляны

(более 500 десятин) отдала бы своим крестьянам. Теперь же деньгами завладеют корыстные люди (не называю их), конечно, не Саша; а сочинений Льва Николаевича не будет ни у кого, и земли мужпкам тоже негде и не на что будет купить12.

Как все это мне больно и грустно!

Вот и я пишу все о себе, о наших делах.

О вас, к которому я всегда относилась с симпатией, я много думала. Если вы будете жить в деревне и работать на земле, — вас это не удовлетворит. Вы человек одаренный, вы пишете хорошо, и думаете хорошо. Вам надо, хотя со временем, приютиться к какому-нибудь умственному центру. Хорошо бы, когда-нибудь, любя Льва Николаевича и его память, пристроиться при правительственном Музее13 для разработки рукописей и всяких работ покойного. Это, впрочем, моя мечта, а у всякого своя жизнь; и я от души желаю вам всякого успеха и радости. Пишите мне иногда, особенно при перемене адреса. Мой всегда будет Засека. Жму вашу руку, как всегда, с дружелюбием и доверием к вашему сердцу.

С. Толстая.

2

21 июня 1912 г. (Из Ясной Поляны в Геленджик)

Сегодня получила ваше письмо, дорогой Валентин Федорович; оно шло очень долго, шесть дней. Я рада была иметь весточку о вас и о том, что вы собираетесь к нам в июле. Приезжайте прямо в Ясную Поляну, погостите у нас, сколько вам будет приятно и удобно, а мы здесь будем очень рады вашему пребыванию. Пишу мы, а не я, потому что живу с Юлией Ивановной Игумновой, а кроме того у меня во флигеле гостит моя сестра с мужем (Кузминские), и с ними еще внучка, 16-летняя милая девочка14. С сестрой мы с детства очень дружны, и я не так больно чувствую свое одиночество, хотя утешиться в моем тяжелом горе — конечно, мне невозможно никогда. Слишком я глубоко, долго и сильно любила Льва Николаевича.

Нового у нас почти ничего нет. Ясная Поляна еще мужикам не куплена; идут переговоры между нами и Сашей, иногда тяжелые. Усадьба и могила остаются в моем владении, и я рада, что могу их беречь свято и неприкосновенно. Дали мне пенсию в 10 тыс. в год15, а я, продав дом16 и книги17, отдала своим детям 180 тыс. рублей. Но им все мало! Ведь 26 внуков у нас.

Саша усиленно ищет купить другое имение и продает Телятинки. И она, бедная, не выдерживает больше соседства г. Черткова. У меня с ней, слава богу, хорошие отношения. С нею все еще живут Душан Петрович!8 и Варвара Михайловна19. В Телятинках у Черткова часто играют па театре и собирается много публики20. Это развлечение народу.

Интересно, я думаю, было вам путешествовать пешком в новых и часто живописных местах. Но все-таки страшyо, должно быть, и утомительно. А теперь как-то сложится ваша жизнь? В вас столько всякого содержания и хороших задатков, что хотелось бы видеть вас счастливым в хорошо занятым. От души желаю вам всего этого и сверх того здоровья и радостного состояния духа.

Жму вам дружески руку и буду вас ждать, согласно вашему обещанию.

С. Толстая.

3

15 марта 1913 г. (В Ясную Поляну)

Ялта. Вилла «Елена».

От вас еще нет известий, дорогой Валентин Федорович, а я вас часто вспоминаю. Как вам живется? Все ли у вас есть, что нужно? Посетил ли кто вас? Так и вижу вас, согнутого, над вашей работой21, когда я проходила мимо! Здесь очень хорошо; ясные солнечные дни; но ничего еще не распустилось; только кое-где миндаль цветет. Зато море красиво блестит в солнечных лучах и волнуется своим вечным движением прибоя и отбоя волн, то маленьких, то больших, и все хочется на это смотреть.

Ездили мы в Массандру, и там очень хорошо: есть земля и трава и прекрасный парк. А здесь в Ялте — вода и камни, и это непривычно и иногда скучно. Что-то у вас в Ясной, становится ли похоже на весну?

Сухотины собираются уезжать в субботу, 23-го, и я поеду с ними. Значит, мы будем в Ясной Поляне 25-го, в день Благовещения, вероятно, в 12 часов дня, с ускоренным поездом. Пусть наши люди это знают и чтобы на этот день не отлучался ни кучер, аи повар, да и никто. Без нас им довольно времени отдохнуть и погулять.

Вчера ездили на могилу моей матери22, па высокой горе с красивым видом. Теперь собираемся в Гаспру, тоже с грустью вспоминать страдания Льва Николаевича и нашу жизнь там23... Но все же было лучше, чем последнее время жизни Льва Николаевича. Тогда мы его выходили с любовью, а перед его смертью не привел мне бог походить за ним24.

Ну, прощайте, до свидания! Во мне так глубоко и неутешно живут тяжелые воспоминания, что я не могу даже и в письме их не упомянуть. Но мне здесь хорошо с любовью моих двух милых Татьян25, и с солнцем. Желаю вам, Валентин Федорович, всего, всего лучшего!

С. Толстая.

4

28 сентября 1913 г. (Из Кочетов в Ясную Поляну)

Сейчас получила ваше длинное и интересное мне письмо, дорогой Валентин Федорович. Оно, как часто бывает, побывало в Харькове.

Очень сожалею, что Медведев26 вас покинул; я все время думала, что ему очень трудно ходить пешком 6 верст ежедневно; но этому так легко было помочь; у пас есть всегда свободные лошади, и мы могли бы его отвозить.

Нельзя ли будет наладить на помощь вам ту барышню, которую я возьму, как только приеду? Хотя бы на механическую какую-нибудь работу.

Беспокоит меня, как всегда, как вы с Салтановым27 питаетесь? Ездил ли повар в Тулу? Хотя я решила вернуться домой 2-го октября, но до сих пор не уверена, поеду ли. Сейчас идет мокрый снег, дорога из Мценска была и так ужасна, и мы с Верочкой28 трудно ее перенесли, а

теперь будет еще хуже, и меня это смущает. На Благодатную же ехать надо ночью, или приезжать в Тулу ночью — это еще хуже.

Если я не приеду 2-го, то пришлите за мной 5-го в 5 часов дня на Засеку. Очень уж обижаются здесь все, что я собираюсь уехать от 4-го октября, рождения Татьяны Львовны.

Еще не знаю, что решу, и многое зависит от погоды и здоровья. Верочке здесь нравится, она здорова, о чем сообщите ее родителям.

Я не знала, что Вал. Булгаков сообщил о моей книге в Томск. За доброе его намерение я благодарна, но распространения этой книги мне почему-то совсем не хочется29.

Здесь я все время занята своей Автобиографией30. Читала ее вчера дочери и Мих. Серг-чу31, и он очень одобрил. Сегодня я исправила те неточности и нежелательные для печати места, которые мне указали.

Наехало сюда много гостей: все четыре сына Сухотиных, их две жены, внук Мих. Серг-ча и проч. Обедали до 14 человек, а повар лежит больной, что доставило немало хлопот Татьяне Львовне; но она очень распорядительна и умеет все устроить. Сегодня Мих. Серг. уехал на Земское Собрание.

Не унывайте, дорогой Валентин Федорович; может быть, из Москвы найдем вам помощника, а то и я могу вам помогать.

Шлю Вам и Салтанову свой привет. До свидания.

С. Толстая.

Ужасные здесь чернила и перья.

5

30 сентября 1913 г. (Из Кочетов в Ясную Поляну)

Дорогой Валентин Федорович, здесь у всех грипп, начиная с Танюшки, попали и мы с Верочкой под эпидемию: у меня сильный насморк и болит с утра голова. У Веры пока то же самое, но насморк небольшой. Ехать немыслимо 35 верст в таком состоянии, и видно судьба провести здесь рожденье Татьяны Львовны. 4-го, 5-го октября пускай выедет за нами Андриан32 на Засеку в 5 часов дня. Надеюсь, что к тому времени мы будем здоровы.

Хорошо бы, если бы без меня отпустили повара по его просьбе33, может Авдотья34 или Афанасьевна35 три дня позаботится о вас; теперь и Медведева нет. Еще прошу Афанасьевну велеть рубить капусту. Меня многое дома заботит, но не решаюсь ехать студить Верочку и себя. Как вы поживаете?

Кланяйтесь Серг. Ник.36

Жму вам руку.

С. Т.

Книгу Лине37 я давно послала. Неужели она пропала?

6

С. Петербург, 7 марта 1914 г. (В Ясную Поляну)

Благодарю вас, дорогой Валентин Федорович, за ваши письма. Я получила в Петербурге уже два с подробным описанием содержания полученных писем38. Вы слишком добросовестно и подробно их излагаете; я вас просила перечитывать их только для того, чтобы не пропустить чего-нибудь выдающегося или очень нужного, но таких бывает мало. Я рада, что у вас побывали ваши друзья, не так уж вам одиноко в Ясной Поляне. Антонина Тихоновна39 по-видимому загуляла в Москве, а я уже мечтаю о яснополянской тишине и рада буду вернуться к своим запятиям и жизни дома, хотя здесь все очень добры и любезны40.

Сегодня сдала Венгерову свою, автобиографию, он сделал замечание, что я не довольно пишу о возраставшей славе Льва Николаевича во времена появления в печати «Войны и мира» и «Анны Карениной», и слишком мало пишу о влиянии моем и участии в творчестве моего мужа. Просит написать еще главу в таком духе. Но я не чувствую себя способной это сделать; когда буду дома, попробую это сделать, не надеясь на успех.

Вернуться предполагаю во вторник, в 12 час. дня в Тулу, куда и вызову по телеграфу лошадей. Кстати получу, может быть, и пенсию41.

Ничего интересного еще не видала и не слыхала, о чем сожалею. Вижу родных и кое-кого знакомых старых.

Здесь морозно, снег выпал и совсем не похоже па весну; вероятно, и у нас так же. Если Нина42 вернулась, поклонитесь ей от меня, а пока прощайте, до свидания. Будьте здоровы н не унывайте.

Жму вашу руку.

С. Толстая.

Сегодня приехал сюда Андрюша43 с семьей, но я его еще не видала.

7

17 марта 1914 г.

(В Ясной Поляне, из комнаты в комнату)44

Вы очень ошибаетесь, Валентин Федорович, что мысли и слова мои были обращены к вам; я совершенно не имела вас в виду и не считаю себя обязанной считаться с мнением посторонних. Я беседовала с Варварой Валериановной45, и потому резкая речь ваша была для меня неожиданностью, тем более, что я не желала касаться ваших взглядов и убеждений, и не давала этим права возражать мне. Ведь вы начали с вашего негодования на мое упоминание о молебне46. Ваше же полное непонимание меня и моего отношения к мужу я давно усмотрела в вас; оно мне и не нужно.

Вы со злобой (по-христиански, верно) кричали о моем осуждении Льва Николаевича, на мои слова, что веками создается такой человек, как Лев Николаевич, проповедующий людям добро и любовь, и даже такой учитель попал в сети зла под конец его жизни.

«В доме завелась «вражья сила», и «Чертков во многом виноват», — писала мне Марья Николаевна, сестра Льва Ник-ча. То же говорила я.

Признаюсь, что горячность вашу и злые слова могу еще объяснить как характер, но угрозы ваши о возражениях, как бы рыцарски высказанных вами мне, прожившей с мужем 48 лет, — мне просто смешны и мелочны.

Я совершенно согласна никогда с вами не говорить ни о чем больше, как о необходимом, испытав вашу заносчивость и полное непонимание меня.

Очень жаль, что вы так легко разрушаете добрые и хорошие отношения с людьми.

С. Толстая.

8

20-го мая 1914 г. (Из Ясной Поляны в Томск)

Дорогой Валентин Федорович,

Получили мы ваше открытое письмо с дороги, а теперь ждем уже известия с места. Как доехали? Как застали своих? Мы тут о вас часто вспоминаем; приехал 18-го мой сын Лева с двумя мальчиками: Китой и Палей, которые очень милы; они вам все трое кланяются и жалеют, что не увидят вас в это лето. Мальчики копают у флигеля огород, гуляют, играют в крокет, и говорят, что точно они всегда тут жили, и что в Ясной Поляне очень хорошо.

Навестил меня и Андрюша47, а сегодня еще Саша48 с Варварой Михайловной49. В воскресенье 25-го приедет и вся остальная семья Доры50 и Левы, так что всех их будет 11 человек, кроме нас, и я робею51.

Сегодня был неожиданный гость — из «Русского слова» — Влас Михайлович Дорошевич, который едет на автомобиле до Севастополя. Ходили с ним на могилу, много болтали, а зачем он приезжал — неизвестно. После обеда уехал, очень, видно, довольный. Все время посетителей очень много: и в доме в день Вознесения перебывало около 150 человек; а потом экскурсия девиц в 62 человека с тремя руководителями, из которых один Чехов; не знаю, как он относится к писателю.

Все та же солнечная, красивая весна, все еще пышно цветет сирень, но осыпались яблони. Для жизни весна прелестна, но засуха ужасная, и народ везде молится и огорчается на плохие всходы.

Антонина Тихоновна шлет вам свой дружеский привет. Она что-то похудела и побледнела, и мы огорчаемся на нее. Меня посетила на днях ее милая мать.

Ну, что же еще вам сказать?

Далеко вы заехали, и в такой, другой совсем обстановке, вероятно побледнели все воспоминания о пережитом в Ясной Поляне тихом и однообразном прошлом.

Сегодня на могиле встретили Медведева с учредителем народных спектаклей52...

Ну, прощайте, Валентин Федорович; передайте мой поклон вашей матери и сестре, вам жму руку и желаю радости и всего хорошего. Лева громко играет на рояле и мое письмо плохое.

Преданная вам С. Толстая.

9

28 мая 1914 г. (Из Ясной Поляны в Томск)

Получила ваше третье письмо, дорогой Валентин Федорович, а пишу вам второе. Очень я это время засуетилась и захлопоталась. Устроить такую большую семью, как семья Левы, оказалось совсем не легко, и мы с Дорой Федоровной положили немало труда. Но дети очень милы, добродушны, умны и умеют сами заниматься. Очень много все играют в крокет. Ваши приветствия Леве и детям я передала, и они вас благодарят и кланяются вам. Жаль, что вас теперь тут нет. Леве было бы с вами очень приятно, а то его окружают только женщины.

В Троицын день приезжал Андрюша53 с женой и дочкой, привезли еще своих гостей: Матвеевых супругов и Оссовецкого. Потом приехала Саша с Варварой Михайловной и каким-то юным агрономом и, наконец, в 5 час. дня прикатила вся семья Левы. Можете себе представить, что это было за необычное, шумное, давно не виданное в Ясной Поляне оживление. Меня все это очень утомило, и хотя я и рада детям и внукам, но мне жаль своего сосредоточенного, серьезного настроения, которое заставляло меня чаще думать о душе, о смерти и настраивать себя на молитву.

Меня удивило ваше отношение к жизни в Сибири, т. е. к тому, что чувствуется в Томске тот провинциализм, от которого вы уже отвыкли, живя в Москве и потом и в Ясной Поляне при Льве Николаевиче и при всем, что касалось его. Конечно, это всё другое, но ведь и вы другой, и вы растете умственно, делаетесь требовательнее к жизни и то, что сильно впечатляло вас раньше, теперь уже отжито. Как то повлияет на вас ваш Кузнецк54, тоже идеализированный так сильно вами. А природа везде хороша. У нас теперь тоже прекрасна, хоть сирень отцвела и стало даже холодно сегодня, что очень сердит Леву. С его детьми приехала француженка, которая хорошо играет на скрипке. И сегодня я с ней играла часа полтора: она на скрипке, я на рояли. Выходило очень недурно, а мне доставило это большое удовольствие. Хороши сонаты Вебера со скрипкой, и некоторые Моцарта и Шуберта.

Мне смешно было, что вы в вагоне своим пеньем очаровали какого-то батюшку и что он советовал вам не зарывать таланта.

Ну, прощайте, пишу ночью, как обычно мне, все спят, тишина и грохот поезда, ворвавшийся в это ночное безмолвие.

Передайте мой поклон вашей матушке и сестре, вам желаю всякой радости.

С. Толстая.

10

18 июня 1914 г. (Из Ясной Поляны в Томск)

Дорогой Валентин Федорович,

Где вы? что вы? Вернулись ли из своего любимого и дорогого Кузнецка? Нагляделись ли на дикие пионы и на красоту гор и сибирской природы? На ваше последнее письмо я вам еще не отвечала, потому что вы уезжали из Томска, а теперь, верно, уж вернулись, и я жду известий о вас и описания ваших путешествий.

У нас в Ясной жизнь очень полна и шумна, и подчас я пугаюсь, что чувствую себя за всё и за всех ответственной, а не ошибиться ни в чем, поддерживать со всеми хорошие отношения и приглядываться к жизненным требованиям и желаниям и невзгодам всего многочисленного населения Ясной Поляны подчас трудно и мне не по годам и не по силам. Нина моя стала что-то очень нервна и даже истерична, и меня это беспокоит; Лёва, как всегда, очень изменчив в своем настроении: то уныл и во всем разочарован, а то и доволеп и весел, — но всегда неудовлетворен.

Дети и Дора очень милы, на все радуются, живут полной жизнью, и мне так приятно, что я слышу весь день вокруг себя детские голоса и новую молодую жизнь.

Особенно все любят ездить купаться; на Воронке построили великолепную купальню, вода чистая, место красивое, и все учатся плавать, всякий стараясь выучиться раньше других. Смех, крик, веселье непрерывное. Сегодня день рождения Саши и все ездили к ней55 на шоколад в трех экипажах (два прислала она). Пили шампанское, ели пироги, фрукты, конфеты, гуляли, и все остались довольны. Видела там Беленького, он, бедный, получил обвинительный акт56; что-то будет! Очень его жаль; такой он тихий и добрый. У Чертковых был доктор Беркенгейм, советует Гале осенью ехать за границу. Мотька57 тоже что-то нездорова; а будут ли они жить в Москве, как предполагалось, или останутся в Телятинках, Беленький не знает.

У нас все время была страшная жара, и только вчера выпал дождь. Засуха погубила много всякой растительности и способствовала пожарам. Семья Левы пробудет до 9-го июля, а потом приедет моя сестра Кузминская с мужем. 28-го собираюсь к Сереже58, но ничего о нем и его семье не знаю; был слух, что она все еще в Москве. Вот охота была сидеть в городе!

Ну вот и кончаю письмо, интересного мало сообщила вам. Никого у нас не было, ничего не случилось. О вас все вспоминаем и все вам кланяются; ждем вас домой.

Преданная вам С. Толстая.

11

Ясная Поляна, 12 мая 1915 г.

(В Тулу, в тюрьму).

(Штемпель: «Просмотрено Помощником Начальника Тульск. Губ. жанд. Упр. в Богор., Кашир. и Алексин, уездах, 19 май 1915 г. Подполковник Демидов»).

Очень была рада получить от вас письмо, Валентин Федорович. Я нашла его в Ясной по возвращении из Москвы, куда уехала и Татьяна Львовна с дочкой. Поступила Татьяна Львовна в санаторию Щуровского, близ станции Подсолнечное; здоровье ее так стало плохо, что пришлось серьезно им заняться. Меня это очень огорчает. Был у меня сегодня и вчера сын Андрюша, который получил повышение по службе59 и опять у&хал в Петроград. Остались мы пока жить вдвоем с Ниной. Миша60 на войне; у них умер пятилетний сын Миша. А у Ильи умер его девятилетний сын Кирюша, что очень огорчило мать и всех нас. Саша все еще на войне61 в Каракелиссах, и вид страданий больных и раненых ее очень утомил, хочет на время приехать отдохнуть и повидаться с нами.

Меня иногда мучит совесть, что я вас удерживала от стремления вашего идти в санитары62. Мне хотелось, чтобы вы кончили работу в библиотеке, а потом гдли бы на доброе дело ухода за страждущими. Жаль! Хотя вы пишете, что бодры и готовы переносить всякие невзгоды, по, конечно, вам очень тяжело и я жалею вас всей душой, хотя продолжаю не сочувствовать вашему поступку63.

Вчера еще, вернувшись из Москвы, я написала сыну Сереже о том, о чем вы просите, т. е. что не может ли Толстовское Общество найти вам защитника64 и поспешить с этим делом. С своей стороны я хлопотать не могу, не знаю как; слышала, что в Москве хлопочут об этом. Татьяна Львовна много трудилась, но теперь она бессильна по нездоровью.

Очень жалею я милого, кроткого и самоотверженно-деятельного Душана Петровича. Упрекаю вас, что вы подвергли его такой участи и взяли его подпись65. Весь народ вокруг Ясной очень жалеет его и бедствует без медицинской помощи. Вчера был случай в деревне, где нужна была немедленная хирургическая помощь, а подать ее некому, и вероятно больной умрет. И много таких случаев и это па вашей совести. И самого его, Душана, жаль; он не молодой, слабый.

Вашу мать я, к сожалению, не видала, мне бесконечно жаль ее б6.

Почему вы решили, что то, что вы сделали это fais се que doit67... а может быть совсем не doit, т. е. не нужно было. Впрочем, простите; вместо утешения я только расстраиваю вас. Помоги вам бог до конца вынести то, что вы переживаете, и продолжать верить в пользу ваших мыслей и поступков.

Живу я грустно, за всех болею сердцем и чувствую свое семидесятилетнее бессилие во всем. Ниночка вам кланяется, а я желаю всего лучшего. Вы спросили о судьбе рукописей. Я все свезла в Румянцевский Музей68, но ничего не разобрано, не готово помещение. Прощайте, бог даст, когда-нибудь увидимся, хотя у меня уже нет будущего.

Преданная вам С. Толстая,

12

13 августа 1915 г.

(Из Ясной Поляны в Тулу, в тюрьму)

Получила сегодня ваше письмо от 8-го августа, дорогой Валентин Федорович. Огорчилась, что здоровье ваше стало так плохо. Еще бы! Столько месяцев тюрьмы! Но и без тюрьмы люди измучились и изнервничались от этой ужасной войны, избегнуть которой не было и нет возможности.

В настоящее время сердце мое отдыхает, пока Миша с семьей в деревне, отпущен на поправку после тяжелой кишечной болезни. Саша же пока здорова, ехала уже домой, но дорогой заболел вновь сопровождавший ее в трудах — Онисим Денисенко69 и они задержались в Тифлисе. Две Татьяны с мисс Вельс70 в Кочетах, поехали к 8-му августу, дню годовщины смерти Михаила Сергеевича71. У меня гостила 5 недель Н. А. Лютецкая72 и уехала раньше срока ее отпуска, потому что соскучилась по мясу. Странные бывают люди! Рядом тысячи людей истинно страдают от разных причин. А при нашем вегетарианском роскошном столе страдать трудно.

Вы спрашиваете меня, был ли переплетен особый томик любимых Львом Николаевичем сочинений Чехова. Я совсем этого не помню. Помню, что Л. Н. очень любил Чехова, но вдруг что-нибудь ему не поправится, он отзовется о Чехове отрицательно73.

Стихи ваши трогательные я получила и прочла с удовольствием74. Вы, верно, знаете тоже сочинение «Мать», переведенное на множество языков75. Трогательно и стихотворение Некрасова, в котором он пишет, что самые тяжелые и горькие слезы «то слезы бедных матерей» 76. Хорошо, что хоть кто-нибудь на свете это понял. А то большинство к матерям относится или совсем равнодушно, или с насмешечкой, что матери чего-то не понимают и чему-то не сочувствуют.

Перечла еще раз ваше письмо, и, к сожалению, о Чехове мало могу сообщить. Помню, что одно время Л. Н. очень им восхищался, но потом как будто стал холоднее к нему относиться. Да ведь последнее время жизни своей он вообще интересовался больше книгами духовного и философского содержания и (только) изредка читал другое.

Была я вчера в Овсянникове, видела Ивана Ивановича Горбунова и его семью; они все милые и занятые люди. Он очень много работает в своем «Посреднике» и в изданиях «Маяка».

Сегодня едем с Антониной Тихоновной к ее родителям, поздравить батюшку Тихона Агафоновича с днем его именин. Ант. Тихона все живет со мной и просила меня вам кланяться. Она по моему примеру рисует полевые цветы Ясной Поляны77 и очень хорошо. Сама я специально ничем не занята; приказчика Юр. Ив.78 взяли ведь на войну, и я должна хозяйством заниматься. В эти дни составляла каталог мелких брошюр Льва Николаевича, которые служили мне материалом для моего 12-го издания79. Жизнь наша очень тиха, однообразна и грустна. Мировые события измучили всех. Мы много гуляем, ходим за грибами, которых очень много было, так же как яблок. Мало интересно мое письмо, но ничем не могу утешить и подбодрить вас. Вы молоды, может быть, еще много вам радости впереди. А мы, старики, в горе потухаем.

Жму вашу руку и желаю всего лучшего.

Преданная вам С. Толстая.

13

7 октября 1915 г.

(Из Ясной Поляны в Тулу, в тюрьму)

Сегодня получила ваше письмо от 28 сентября, дорогой Валентин Федорович, и рада была узнать, что вы здоровы и не слабеете духом. Скоро будет то роковое число (28), в которое ушел из дому Лев Николаевич и в которое увезли вас80. Год в тюрьме! как это должно быть тяжело.

Сегодня принесли мне из флигеля, где поселилась с дочкой и англичанкой Татьяна Львовна, целый большой ящик с книгами и два небольших с периодическими изданиями. Этот ящик был привезен еще из Москвы, и теперь я должна все это разобрать, распределить по еще не занятым полкам и шкапам, перенесенным из флигеля. Работа мне предстоит большая, я надеюсь на помощь Ант. Тих-ны, но сколько раз помяну вас и пожалею, что не вы исполните эту скучную работу, которую вы исполняли так добросовестно, Я не помню, что в этом ящике, кажется, больше учебники; их надо просто бросить. Я очень надеялась, что ваша бедная мать, столько огорчавшаяся, выхлопочет взять вас на поруки, да, видно, неразрешимо и ей81. А когда будет конец нашим ожиданиям о решении вашей участи и участи Душана Петровича — неизвестно.

Вернулась моя Саша с войны, получила Георгиевскую медаль за свою службу сестрой милосердия, и, отдохнувши и поправив здоровье, снова стремится на войну в том же знании сестры милосердия. Миша мой тоже на войне в Дикой команде, там же, где Великий Князь Михаил Александрович, о котором он говорит с большого любовью и уважением, и я рада, что Миша в таких счастливых условиях. Его две дочери, 12 и 10 лет82, гостят сейчас у меня в Ясной Поляне, чему очень рада Танечка Сухотина. Навещал нас раза два Андрюша; он на службе в Петрограде и на днях едет туда и его семья. Сережа в Москве с семьей, Илья где-то путешествует по России по своим делам, а сын его, Андрей, па войне получил два Георгия, чин прапорщика и еще что-то, и его все очень хвалят за храбрость, и за хорошее поведение, и я рада, что взявши на себя известпый долг, он его исполняет хорошо. Брат его Миша в плену у австрийцев, еще брат Илюша плавает у берегов, кажется, Японии.

На Засеке поместили 400 человек беженцев. Я им хочу послать картофелю и капусты. По вечерам мы все шьем рубашки детям беженцев и делаем респираторы от удушливых газов, пускаемых немцами.

Люди у меня живут все те же, только приказчика взяли па войну, хозяйничают садовник, жена приказчика и я, что очень мне скучно и трудно.

Ну вот все я вам написала из моей несложной жизни. Собираемся читать вслух романы Сенкевича.

Хорошо, что у вас есть возможность читать русских авторов; это и приятно и воспитательно. А вы по натуре филолог и литератор; только бы скорей вас выпустили. Нельзя ли как-нибудь помочь?

Жму вашу руку, дай вам бог бодрости и здоровья.

С. Толстая.

14

17 ноября 1916 г.

(Из Ясной Поляны в Москву),

Многоуважаемый и дорогой Валентин Федорович,

Сегодня четверг, и было несколько посетителей. Теперь с санпым путем и потом приближением весны будет их еще больше и больше. И вот я решила написать вам, как заведывающему Толстовским Музеем, чтобы вы сделали все зависящее от вас для повторения книжечек «Ясная Поляна»83. Спрос на них, так же как на открытые письма, очень большой. Можно назначить на книжечки и на открытки повыше цены: 50 коп. за книжку и 7 и 8 коп. за открытки с изображением могилы, дома или самого Льва Николаевича. Но особенно нужны и нравятся всем книжечки «Ясная Поляна».

Благодарю вас за присылку мне афиш Толстовских вечеров. По-видимому, первый, детский, имел большой успех. Все отзывы в газетах я вырезала и вклеила в свою большую книгу вырезок84. Равно и отзыв о вашей работе по Яснополянской библиотеке85.

Напишите мне, пожалуйста, о здоровье вашей матери. Мне никто об этом не пишет, только раз, давно, намекнули, что она поправляется. От души желаю, чтобы и дальше было так же, и надеюсь, что она уедет домой совсем здоровая.

Сама я уже недели две страшно кашляю, ночи не сплю, голова и все члены разбиты, и потому, пожав вам руку, бросаю писать. Письмо вышло путанное, дурно написанное, но очень хотелось написать о книжечках; они очень нужны. Но в них вкрались ошибки, которые нужно исправить, и нужно напечатать адрес, где их можно купить. Ну, и прощайте, будьте веселы, добры и здоровы.

Преданная вам С. Толстая.

15

5 декабря, вечер, 1916 г.

(Из Ясной Поляны в Действующую Армию)

Большая радость мне была ваше письмо, дорогой Валентин Федорович, особенно еще потому, что вы пишете мне и о Саше. Как хорошо, что она здорова и так полезна и деятельна86! Мы, было, поджидали ее домой, да, видно, трудно оставить дело. У нас очень тихо и одиноко. Варвара Валериановна87 уехала к себе в деревню, где одиноко живет ее дочь, Без Вареньки не с кем в 4 руки играть и по вечерам читать вслух. Обедаем мы только вдвоем с Душаном Петровичем и большею частью молча. По воскресеньям, как и прежде, обедают у меня мои две Танечки, мисс Вельс и вновь поступившая курсистка, которая учит Танюшку.

Вчера приезжал с какой-то барышней, раньше посетивший нас, Ник. Ник, Апостолов88. Он делал мне множество вопросов, касающихся писания Льва Николаевича, особенно «Войны и мира». Потом достал из 17-го шкапа «Memorial de St. Helene»89 и вместе с барышней делал выписки с отмеченных Львом Николаевичем мест.

Живем мы эти дни в тяжелом, напряженном состоянии по случаю известия об очень тяжелой форме брюшного тифа, которым болеет в Петрограде сын Левы — Никита. Лева в настоящее время с семьей в Петрограде и сегодня я получила от него открытое письмо, что Никита слаб. Но это письмо шло ровно неделю. Что-то теперь!

Вообще нерадостно живется на свете. Вчера весь день и ночью тяжело болела старая няня90. Во втором часу ночи сижу в своей комнате, слышу странные звуки падения чего-то тяжелого. Это упала няня с постели. Ее всю трясло, поднялась рвота. Подняли, положили ее, и сегодня ей лучше. Сама я тоже несколько дней хворала резкой болью левой стороны спины, но теперь лучше.

А вам-то с Сашей сколько приходится видеть страданий! Но в вашем характере есть большая способность к распорядительности, и я уверена, что вы будете очень полезны. А жаль, что пришлось, хотя на время, бросить Музей.

Письмо мое очень скучно и неинтересно. Но такова моя жизнь. Учу Танюшку по-немецки, пишу поденным квитки91, переписываю для Тани ее рассказ92 и упорно сижу дома. От души желаю вам бодрости, здоровья и всего хорошего. Что Никитин93? Скажите Саше, что я ее целую, радуюсь ее работе.

Преданная вам С. Толстая.

16

2 мая 1917 г.

(Из Ясной Поляны в Москву)

Дорогой Валентин Федорович,

Сонечка, моя внучка (Андреевна) желает иметь Полное собрание сочинений своего деда, Льва Ник-ча. Дайте ей из десяти, оставленных для меня экземпляров, один в 20-ти томах.

Еще просьба моя, о которой я вам уже писала, — это заплатить за склад, где хранились книги, 48 р. из денег, вырученных за книги, порученные Толст-у Общ. продавать. Мне очень строго пишут, требуя немедленного внесения платы; и пишут уже второй раз.

Я живу в больших хлопотах и неприятностях. Свобода сказалась во многих случаях — деспотизмом и неурядицей во всем94. Что-то будет дальше?

На месяц приезжают ко мне внуки, трое Мишиных детей с нянькой и прислугой. Во флигель приезжает на лето вся семья Эрдели, и Тат. Льв. семья с ними будет жить вместе. У меня гостит на все лето сестра Кузминская.

Чем мы все будем питаться — я совсем не знаю, нигде ничего купить нельзя и взять негде. Что бог даст!

Посетителей, главное солдат и офицеров, и учащейся молодежи бывает огромное количество. Вчера было около 150 человек, и я в свои 73 года, да еще с помощью Татьяны Львовны, страшно устаю.

Извините меня за мои просьбы, которые, я надеюсь вы исполните.

Преданная вам и желающая вам всякой радости.

С. Толстая

17

18 мая 1917 г.

(Из Ясной Поляны в Москву)

Дорогой Валентин Федорович,

Получила ваше письмо с просьбой о пожертвовании книг какому-то Солдатскому Обществу95. Конечно, отказать опасно, сделаешь себе врагов. А между тем просящих бесплатно Полного Собрания Сочинений Льва Н-ча — очень много, и удовлетворить их очень трудно и разорительно. На этот раз поступайте, как думаете лучше. Ведь если дать книги одному солдатскому обществу, а отказать другим просящим — будет несправедливо и вызовет недовольство и ропот.

Сегодня же пишу в Библиографическое Общ. в Москве при Университете, что, согласно моему обещанию, давно данному Обществу, я жертвую в это Общество один экземпляр Полного собр. сочинений гр. Л. Н. Толстого, моего последнего издания.

Секретарь Общества придет к Вам в Музей за книгами с моей запиской.

Спасибо, что доставили книги Сонюшке96; она, кажется, в восторге иметь Полное Собрание.

Передайте мою благодарность Надежде Александровне Лютецкой за сведения о книгах и портретах. Я еще ничего не сверяла и не учитывала. Страшно много мне дела всякого: корреспонденция, и более, чем когда-либо — число посетителей; и обшивание пленных и пр. и пр.

Сейчас гостят у меня трое внуков Михайловичей97 с немкой и горничной. Живет у меня и овдовевшая сестра Кузминская, и приезжали с войны Митя Кузминский98 и Ив. Ег, Эрдели, семья которого прожила у Татьяны Львовны две недели, но уезжает на юг 20-го мая. Очень у нас шумно и суетно. И письмо мое нескладно.

Резолюцию годичного собрания Толст.-го Общ-ва я не читала. Газеты по случаю страшной бури до нас не доходили; а потом их и не читали. Непременно прочту; спасибо, что написали об этом.

Привет ваш всем передан. Вас все поминают с симпатией, жалеют, что не собираетесь в Ясную Поляну. Может быть побываете? Жму дружески вашу руку.

С. Толстая.

18

17 июня 1917 г.

(Из Ясной Поляны в Москву)

Дорогой Валентин Федорович,

Благодарю вас за присланные мне книжечки99, которые должны пополнить нашу библиотеку. Как поживаете в эту страшную жару? Я думаю, что тяжело теперь в городе. У нас идет усиленная косьба, трава в нынешнем году превосходная. Очень утомляют посетители, особенно военные. Сегодня приходило с музыкой 400 человек.

Всех пустить в комнаты Льва Николаевича, конечно, немыслимо. Я впустила 5 групп по 12 человек, конечно, поочередно, и еще музыкантов, доставивших нам удовольствие своей музыкой. Сейчас все они — солдаты, офицеры, полковник и проч. персонал — разбрелись и расположились в деревне 100.

Жить все труднее и труднее. Ничего нельзя купить — ни муки, ни крупы, ни сахару; дают понемногу из потребительской лавки. А народу у меня много. Из Мишиной семьи: трое детей с немкой и прислугой; сестра моя Кузминская с прислугой. Варвара Валер-на, Душ. Петр., так что обедаем ежедневно, кроме прислуги — 9 человек, а по воскресеньям — 13 человек. Часто не знаешь, что и заказывать к обеду, а провизия быстро убывает.

С народом все труднее: молодежь груба, нахальна, ломают купальню, залезают свои же — в подвал, откуда совершают покражи. Девицы бунтуют, грубят. Чем это кончится — богу одному известно.

Я писала вам или Лютецкой (не помню) в Музей прислать мне книжечки «Ясная Поляна» для продажи. Можно бы много продать за это время, а ни одной нет. Теперь и портретов осталось мало. Завтра или послезавтра пошлю в Музей 70 рублей за все мной проданное. Остаются еще портреты и снимки с могилы. Так вы и не побывали у нас, дорогой Валентин Федорович. Жму вашу руку.

Преданная вам С. Толстая.

19

9 июля 1917 г.

(Из Ясной Поляны в Москву)

Не писала я вам, дорогой Валентин Федорович, и не благодарила за присланные книжечки и фотографии потому, что была нездорова; да и события, и положение всех дел в России — мучительно угнетают, отнимают энергию жизни, которая долго во мне жила, а теперь как будто вся утратилась.

Сегодня получила присланную вами газету с статьей Новикова101. Этот милый человек в октябре 1910 года написал Льву Николаевичу письмо, отсоветовавшее ему уходить из дому. К сожалению, письмо это уже не застало Льва Николаевича. Новиков понимал своей простой, крестьянской мудростью, что хорошо и правильно, и что дурно 102. Кроме того, я думаю, что у него было доброе сердце, понявшее, что уход из дома и от семьи — был поступок не добрый. «On ne devient homme que par Pintelligence. On n'est homme que par le coeur...»103 — сказал Амиель и был прав.

Кроме того, что всё, что вы мне посылаете, — мне очень интересно, я чувствую, что вы о нас, яснополянских жителях, иногда вспоминаете и не прекращаете дружеского общения с нами: Татьяной Львовной и мной с Душаном Петровичем.

Жаль, что вы не имеете возможности сбегать к нам и хоть немного отдохнуть с природой и друзьями.

Живем мы тихо, дружно, но очень сложно с продовольственной стороны. Купить даже почти ничего нельзя, и то, что было припасено, уж на исходе. Что буду делать — бог ведает!

Жму вашу дружескую руку с благодарностью за память и сердечной преданностью.

С. Толстая.

Сейчас Таня прочла нам вслух статью Новикова. Очень умно и хорошо она написана.

20

26 марта — 8 апреля 1918 г.

(Из Ясной Поляны в Москву)

Очень благодарю вас, дорогой Валентин Федорович, за то, что беретесь устроить мое дело с Акционерным Обществом, и больше не иметь его и не платить за склад. Оставшиеся книги и всякие бумаги очень желательно положить в сарай при Музее, и постараться все продать. Завтра я постараюсь выслать деньги за склад и за сторожевое; счет я от них получила на днях.

Благодарю Правление Московского Толстовского Музея за скорую готовность помочь мне деньгами, за присылку 3000 рублей104. Петр Алексеевич105 поспешил мне добыть денег, зная мои затруднения; но потом он выхлопотал мне и пенсию106, и капитал по билету Торгового банка, так что деньги из Музея были уже лишними, конечно, пока только.

Все, что будет нами выручено с продажи книг и альбомов и всех бумаг, вы уплатите за долг Музею и сообщите со временем, сколько я должна буду доплатить.

Самое тяжелое в нашей теперешней жизни — это полная неизвестность судьбы завтрашнего дня. Купили семян, овса и клевера на 1700 рублей, буду сеять свое небольшое поле, а дадут ли снять овес крестьяне — неизвестно. Купила семян огородных, а придется ли собрать овощи для своего вегетарианского питания — тоже неизвестно. Живущих же в моей усадьбе, и господ и слуг, — очень много. Сена-клевера переворовали крестьяне более полубольшого стога, и теперь сена не хватит. Суда никакого теперь нет. На деревне идет целый день стрельба: стреляет молодежь, двух нечаянно ранили: одного мужчину и одну яснополянскую женщину. Призывали Душ. Петр-ча. Страшно даже гулять ходить. Жаловаться некому, да и бесполезно. Что меня больше всего тревожит, это то, что мы поедим всю заготовленную нами и купленную большей частью Петр. Алексеевичем Сергеенко провизию: муку, крупу, пшеницу, а достать и купить будет негде, и придется с голода умирать. И никто этого как будто не видит.

Несчастье — разгром Оболенских и их Пирогово107, — очень осложнил жизнь, особенно моей дочери, бедной Татьяны Львовны. Хотя Оболенский старается все доставать, что возможно, но их с 4-мя детьми и прислугой 8 душ! Моя Таня очень добра к ним и благодушно относится к своим, случайно павшим на нее заботам, но ей трудно и мне жаль ее. У нее и денег мало. Оболенский же ровно ничего не предпринимает: читает газеты, играет с кем может в карты, курит и пользуется добротой Тани.

Эти дни я делала подробную опись комнат и вещей Льва Николаевича. Но вижу, что еще не довольно подробно. А эти дни меня измучила боль в спине, и я не могу работать. Мне ведь скоро 74 года! Старость не радость. Последнее время я много переписывала для дочери Тани ее письма ко мне. Их большое набралось количество. Каждый день я учу внучку Таню по-немецки. Но трудно преподавать язык без постоянного разговора.

Весна подвигается тихо; вид из окна еще зимний, везде лежит снег, дороги до шоссе еще мокро-снежные, а на шоссе — сухие — ни на чем нельзя ездить, а ходить приходится по воде.

Очень буду рада увидеть в печати вашу большую и добросовестную работу по составлению каталога яснополянской библиотеки. С очень хорошим чувством и благодарностью судьбе вспоминаю то время, когда мы тихо и дружно жили с вами, Ниной и Душ. Петр-чем, каждый занятый своей работой. Когда теперь я увидала ваш почерк в письме, — мне захотелось и вас повидать. Но теперь езда почти невозможна, а то мне и в Румянц. Музее было бы много интересной работы108.

Ну, прощайте, дорогой друг, уж мое письмо слишком длинно, за что прошу извинения. Я теперь почти никому не пишу писем. Кому нужно читать о чужих горестях, когда у каждого теперь свое сердце наболело?

Любящая вас и преданная С. Толстая.

21

23/13 мая 1918 г.

(Из Ясной Поляны в Москву)

Дорогой Валентин Федорович,

Спасибо вам за присланную мне вашу книгу109. Постараюсь прочитать ее, так как очень ею интересуюсь. Но пишу «постараюсь» потому, что зрение мое очень падает, начинаю слепнуть. Ведь скоро мне будет 74 года!

Мы все надеемся, что вы выберете времечко побывать в Ясной Поляне. Давно с вами не виделись.

Получила я письмо от Н. М. Жданова, который просит экземпляр Полного собрания Сочинений Льва Ник-ча продать ему. Я не знаю, остались ли у вас в Музее еще экземпляры. Продавать последние, по-моему, не следует. Если же их больше пяти, то можно один уступить Н. М. Жданову. Я бы написала ему самому, но совсем не знаю его теперешнего адреса. Письмо его ко мне шло очень долго, как и все письма в настоящее время. Пропадает также много, что досадно.

Скучаю я по Саше, давно ее не видала; а она, бедная, пишет, что всегда голодная, и материнскому сердцу это больно! Мы здесь еще не бедствуем. Спасибо П. А. Сергеенко, что старается добыть нам пропитание; но он стал хворать последнее время, а чем дальше, тем все труднее добывать; а па нашей усадьбе более 50 человек кормятся. Что будет дальше, богу одному известно! Как-то вы поживаете? Говорят, что вы много и очень красноречиво беседуете с посетителями Толстовского Музея.

Если вы знаете, дорогой Валентин Федорович, адрес Жданова, передайте ему то, что я вам пишу, и Поли. собр. соч. Льва Ник-ча. Я не помню, что сделали с остальными книгами в книжном складе, где находились мои книги. Увезли ли остальные, как предполагали, в сарай Толст. Музея, или все еще наш склад оплачивается, и не все вывезено?

Простите, что беспокою вас своими делами, по до Москвы я теперь никак не могу доехать.

Живется тяжело вообще; угрожает и нам даже, что не будет что есть зимой. Думаю по ночам о своих детях, внуках, друзьях, и так мучительно страдаю о всех.

Жму дружески вашу руку и вспоминаю всегда о вас с любовью.

С. Толстая

ПРИМЕЧАНИЯ

Каким я его помню

Впервые напечатана в журнале "Огонек", № 47, 20 ноября 1960 г.

1 В. Ф. Булгаков начал исполнять должность секретаря Толстого и поселился в его доме в Ясной Поляне 17 января 1910 г.

2 Усадьба Ясная Поляна — родовое имение князей Волконских — предков матери писателя. Оно перешло к Л. Н. Толстому в 1S47 г., когда ему было 19 лет, при разделе семенного наследства. Ясная Поляна находится в 200 км к югу от Москвы, в 14 км от г. Тулы.

3 В 1910 г. часто приезжали в Ясную Поляну сыновья Толстого: Сергей (1863-1947), Илья (1886-1933), Лев (1869 — 1945), Андрей (1877 — 1916), Михаил (1879 — 1944). Более подробно о них си. в насг. изд. очерк "В кругу семьи Л. Н. Толстого".

4 "Путь жизни" — сборник мыслей и изречений разных авторов, в том числе Л. Н. Толстого, на житейские и религиозно-нравственные темы. Над его составлением Толстой работал с 30 января 1910 г. и до ухода из Ясной Поляны (28 октября 1910 г.). Сборник вышел в свет в России после смерти Толстого, в 1911 г., в издательстве "Посредник". (См.: Толстой Л. П., т. 45).

5 "От ней все качества" — комедия, задуманная Толстым в 1910 г. для любительского спектакля, готовившегося молодыми обитателями дома Толстого для крестьян деревни Ясная Поляна и близлежащего хутора Телятинки. Толстой работал над комедией с 29 марта по 31 июля 1910 г., но не завершил ее. Она была опубликована после смерти Толстого в сборнике "Посмертные художественные произведения Л. II. Толстого", т. I, M, 1911. (См.: Толстой Л. Н., т. 38).

6 Рассказ "Нечаянно" написан 20 июня 1910 г. Опубликован после смерти Толстого в газете "Речь"", 1911, № 87 от 30 марта. (См: Толстой Л. II., т. 38).

7 Рассказ "Ходынка", в основе которого легла катастрофа, происшедшая в день коронации Николая И (18 мая 1896 г.) па Хо-дьшеком поле в Москве, написан 25 февраля 1910 г. Замысел этот восходит к 1896 г., когда Толстой отметил в дневнике: "Страшное событие в Москве — погибель 3000". Но тогда же он записал: "Я как-то не могу как должно отозваться" (Запись от 28 мал 1896 г.). Рассказ опубликован после смерти Толстого в сборники "Посмертные художественные произведения Л. II. Толстого", т. III, М., 1912. (См.: Толстой Л, Н., т. 38),

8 Очерк "Благодарная почва", воспроизводящий разговор с крестьянским парнем о пьянстве, написан 21 июня 1910 г. Опубликован 14 июля 1910 г. одновременно в газетах "Речь", "Русские ведомости" и "Утро". (См.: Толстой Л. Н., т. 38).

9 Над рассказом "Нет в мире виноватых", являющимся одним из приступов к большому эпическому полотну о первой русской революции, Толстой работал с 29 декабря 1908 г. по 28 мая 1909 г. Рассказ остался незаконченным. Опубликован после смерти писателя в сборнике "Посмертные художественные произведения Л. Н. Толстого", т. II, М., 1911. (См.: Толстой Л. Н., т. 38).

10 Над статьей "О социализме" Толстой работал с 26 сентября 1910 г. и до самой смерти. Статья осталась незаконченной. Впервые опубликована в 1936 г. в Поли. собр. соч., т. 38.

11 Семепов Сергей Терентьевич (1868 — 1922) — даровитый русский писатель, вышедший из крестьянской среды, автор рассказов "Аверьян", "Бабы", "Два брата", "Обида", "Раздоре, "У пропасти" и др. Толстой высоко ценил произведения Семенова и написал предисловие к первому тому его "Крестьянских рассказов". (См. Толстой Л. Н., т. 29). О С. Т. Семенове см. в настоящей книге отдельный очерк.

12 Вильгельм фоп-Полепц (1861 — 1903) — немецкий писатель, автор романов из народной жизни. Толстой высоко ценил его творчество. В 1901 г. в России был издан роман Поленца "Крестьянин" с предисловием Толстого. (См.: Толстой Л. Н., т. 34).

13 Анри Фредерик Амиель (1821 — 1881) — швейцарский философ, поэт, профессор философии и эстетики Женевского университета. По предложению Толстого в России был выпущен в свет (с сокращениями) труд Амиеля "Отрывки из пеизданпого дневника", к которому Толстой в 1893 г. написал предисловие. (См.: Толстой Л. П., т. 29).

14 Эмерсон Ральф Уолдо (1803 — 1882) — американский писатель и религиозный мыслитель. Толстой читал книги Эмерсона "Этюды о выдающихся людях", "Представители человечества", "Опыты" и др. Ряд мыслей и изречений из книг Эмерсона Толстой включил в свои сборники народной мудрости "Круг чтения", "На каждый день", "Путь жизни".

15 Петр Хельчицкий (1390 — 1460) — средневековый чешский философ и моралист. Толстой высоко пенил его книгу "Сеть веры". Перу Толстого принадлежит очерк "Петр Хельчицкий", который оп включил в сборник "Круг чтения" (Толстой Л. П., т. 42).

13 Орленев Павел Николаевич (1869 — J932) — талантливый русский актер и театральный деятель. В июне 1910 г. приезжал в Ясную Поляну и беседовал с Толстым об организации передвижного театра для сельского населения. Толстой горячо одобрил эту идею, но в условиях царской России она по была осуществлена. Приведенное ниже изречение об искусстве см. в "Летописях Гос. литературного музея", М., 1938, с. 23.

17 Гольденвейзер Александр Борисович (1875 — 1961) — близкий знакомый Л. Н. Толстого, пианист, композитор, профессор Московской консерватории. Автор мемуаров "Вблизи Толстого" (т. I. М., 1922; т. II. М. — П., 1923). Первый том мемуаров Гольденвейзера переиздан в дополненном виде (М., 1959 г.).

18 Маковицкий Душан Петрович (1866 — 1921) — по национальности словак, друг и помощник Толстого. В 1904 — 1910 гг. жил в Ясной Поляпе в качестве домашнего врача Толстого. Сопровождал Толстого после его ухода из Ясной Поляны и находился при нем па станции Астапово до самой кончины писателя. Живя в доме Толстого, Д. П. Маковицкий вел обширпый дневник "Яснополянские записки", изданные лишь частично (вып. I — М., 1922; вып. И — М., 1923). Гос. Музеи Л. Н. Толстого и редакция "Литературного наследства" подготовили к печати двухтомное издание "Записок". Д. П. Маковицкому в настоящей книге посвящен отдельный очерк.

19 Софья Андреевна Толстая (рожд. Берс, 1844 — 1919) — жена Л. Н. Толстого. Вышла замуж за него в 1862 г. и прожила совместно с ним 48 лет. Подробно о ней см. в наст. изд. очерк "Уход и смерть Л. Н. Толстого".

20 Т о л с т о й Л. Н. Лето в деревне. 1S58 (См.: Толстой Л. Н., т. 5, с. 262).

21 Сухотины: Михаил Сергеевич (1850 — 1914) — зять Толстого л Татьяна Львовна (1864 — 1950) — дочь писателя — проживала в имении Кочеты, Тульской губернии. Толстой находился здесь со 2 по 20 мая 1910 г.

22 Чертковы — Владимир Григорьевич (1854 — 1936). близкий друг, единомышленник и издатель сочинений Толстого, и его жена Анна Константиновна (1859 — 1927) — проживали в имении Мещерское, Московской губернии. Толстой находился здесь с 12 по 23 июня 1910 г.

Подробно о В. Г. Черткове см. в очерке "Уход и смерть Л. П. Толстого".

23 И. С. Тургенев (1818 — 1883) состоял в длительной переписке с Толстым. Сохранилось 43 письма Тургенева к Толстому и 7 ответных писем Толстого. Письма Тургенева к Толстому хранятся и Гос. Музее Л. Н. Толстого.

24 Выдающийся русский критик и историк искусства В. В. Стасов (1824 — 1906) находился в длительной переписке с Толстым. Сохранилось 122 письма Стасова к Толстому и 99 ответных писем Толстого. (См.: Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка 1878 — 1906. Изд. "Прибой", Ленинград, 1929). Письма В. В. Стасова к Толстому хранятся в Гос. Музее Л. Н. Толстого.

25 И. А. Бунин (1870 — 1953), в юности разделявший воззрения Толстого, рассказал этот эпизод в своей книге "Воспоминания" (Париж, 1950). См. также "Освобождение Толстого". Б у и и н И. Л. Собр. соч. в 9-ти т. Т. 9, М., 1967, с. 60.

26 Англичанин-фотограф Тапсель Томас приехал, по приглашению В. Г. Черткова, в Россию в 1908 г. и в течение 1908 — 1910 гг. сделал множество снимков с Л. Н. Толстого.

27 Кузминская Татьяна Андреевна (рожд. Берс, 1846 — 1925) — младшая сестра С. А. Толстой. Ее мемуары "Моя жизнь дома я в Ясной Поляне" впервые изданы в Москве в 1925 — 1926 гг. и с тех пор многократно переиздавались как в СССР, так и в других странах. Последнее издание — Тула, 1976. Описываемый ниже эпизод находится в третьей части книги.

Подробно о Т. А. Кузминской см. в наст. изд. очерк "В кругу семьи Л. Н. Толстого".

28 Николенька Иртеньев — главный персонаж трилогии Л. Н. Толстого "Детство", "Отрочество", "Юность". В нем воплощены многие автобиографические черты писателя.

29 Толстой вел дневники с некоторыми перерывами в течение всей своей жизни. Он начал их в 1847 году в Казани 18-летним юношей-студентом и завершил в Астапово в 1910 г. за три дня до кончины. Дневники и записные книжки Толстого полностью вошли в его 90-томное собр. соч., см. тт. 46 — 58 и 90.

30 Дунаев Александр Никифорович (1850 — 1920) — близкий знакомый и единомышленник Толстого. Многократно бывал у Толстого в Москве и в Ясной Поляне, переписывался с ним.

Черты великого образа

Впервые напечатано в газ. "Комсомольская правда", 20 ноября I960 г.

1 "Круг чтения" — двухтомный сборник коротких рассказов, легенд и изречений разных авторов, в том числе и Л. Н. Толстого,

на моральные темы. Составлен Толстым и выпущен в свет отдельными выпусками в 1904 — 1908 гг. в изд. "Посредник". Многократно преследовался царской цензурой. В полном, неурезанном виде нашел в Поли. собр. соч, тт. 41 — 42.

2 Изречения, записанные под 23 августа, посвящены теме об истине. Наряду с индийскими и персидскими изречениями, а также цитатами из сочинений английского писателя Джона Рёскина (1819 — 1842), здесь имеются следующие изречения Л. Н. Толстого:

"Если бы люди были вполне добродетельны, они никогда но отступали бы от истины".

"Истина вредна только тому, кто делает зло. Делающие добро любят истину".

3 Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого в 90 томах (М., Издательство "Художественная литература"). В него вошли все, без исключения, художественные, теоретические и публицистические произведения писателя со многими их вариантами, а также все его письма, дневники и записные книжки. Издание начато в 1923 г. в ознаменование 100-летия со дня рождения Толстого и поэтому именуется "юбилейным". Завершено в 1958 г.

4 Т о л с т о й Л. Н., тт. 59 — 89. Часть писем вошла и в т. 90.

5 Телятники — деревня в 3-х верстах от Яспой Поляны.

6 Чертков Владимир Владимирович (Дима, 1889 — 1964) — сын В. Г. Черткова.

7 "Первый винокур, пли как чертенок краюшку заслужил" — комедия, написанная Толстым в феврале — марте 1886 года (т. 26). Комедия направлена против пьянства.

8 Сибор Борис Осипович (1880 — 1960) — скрипач, профессор Московской консерватории. В 1900-х годах часто приезжал в Ясную Поляну для участия в домашних концертах.

9 Горбунов-Посадов Иван Иванович (1864 — 1940) — поэт, педагог, публицист, издатель. Близкий друг и единомышленник Толстого. С 1897 г. — руководитель основанного Толстым издательства "Посредник", выпускавшего книги для народного чтения и самообразования. Об И. И. Горбунове-Посадове см. в настоящей книге отдельный очерк.

10 "Рабство нашего времени" — социально-обличительный трактат, написанный Толстым в 1900 г. (См.: Толстой Л. Н., т. 31). В нем анализируются современные формы закабаления и угнетения народа богатыми классами. Впервые в полном виде издай в Москве в 1917 г. одновременно в двух издательствах: "Единение.') и "Посредник".

11 "Неужели это так надо?" — статья Толстого, написанная в 1900 г. В ней описывается бедственное положение рабочих на рудниках вблизи Ясной Поляны. Впервые опубликована в 1900 г. в Лондоне, в изд. "Свободное слово". (См.: Толстой Л. Н., т. 34).

12 См.: Толстой Л. П., т. 82, с. 210 — 211.

13 Толстая Мария Николаевна (1830 — 1912) — сестра Л. II. Толстого. Последние годы своей жизни провела в женском монастыре в с. Шамордино, Калужской губернии.

14 Король Лир — главный персонаж одноименной трагедии В. Шекспира. Упомянутый ниже раздел имущества происходил и июле 1892 г., для чего в Ясную Поляну съехались дети Толстого. С одобрения Толстого, имущество было разделено поровну между всеми членами семьи. Некоторые разногласия между детьми, вызванные разделом, были для Толстого тяжело огорчительны. 5 июля 1892 г. он записал в дневнике: "Тяжело, мучительно, ужасно... Вчера поразительный разговор детей. Таня и Лева внушают Маше, что опа делает подлость, отказываясь от имения. Ее поступок заставляет их чувствовать неправду своего, а им надо быть правыми, и вот они стараются и придумывают, почему поступок нехорош и подлость. Ужасно. Не могу писать. Уж я плакал, и опять плакать хочется. Они говорят: мы сами бы хотели это сделать, да это было бы дурно. Жена говорит им: оставьте у меня. Они молчат. Ужасно! Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов ее. Грустно, грустно, тяжело мучительно" (Толстой Л. Н., т. 52, с, 67).

День Льва Николаевича

Впервые напечатано в "Толстовском ежегоднике" Общества Толстовского музея, СПб., 1913.

1 Имеются в виду сыновья — Сергей, Илья, Лев, Андрей, Михаил, Иван и дочери — Татьяна, Мария, Александра.

2 Заявление Толстого было опубликовано в газетах "Русские Ведомости" и "Новое время" от 19 сентября 1891 г. Оно гласило: "Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно и ставить па сценах все те из моих сочинений, которые были написаны мною с 1881 года и напечатаны в XII томе моих полных сочинений издания 1886 года, и в XIII томе, изданном в нынешнем 1891 году, равно и все мои неизданные в России и могущие вновь появиться после нынешнего дня сочинения. Лев Толстой. 16 сентября 1891 г." (См.; Толстой Л. П., т. 66, с. 47).

3 В императорских драматических театрах — в Петербурге и Москве — ставились пьесы Толстого "Власть тьмы" и "Плоды просвещении".

4 Рабочий-слесарь Владимир Айфалович Молочников (1371 — 1936) был в 1908 г. арестован и осужден на год заключения в крепости за распространение недозволенных сочинений Толстою. Б связи с этим Толстой написал статью "По поводу заключения В. Л. Молочпикова". См.: Толстой Л. И., т. 37. О В. Л. Молочникове см. в этой книге отдельный очерк.

5 Письмо от 30 сентября 1910 г. Опубликовано в т. 82, с. 174 — 175.

6 См. историю соетавлепия этого предисловия и книги "Пун, жизни" в Поли. собр. соч. Л. Н. Толстого, т. 45. Примечание В. Ф. Булгакова.

7 Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. М., 1959, с. 157.

8 В предсмертном письме от 29 июня (11 июля) 1883 г. из Бужеваля (Франция) II. С. Тургенев призывал Толстого вернуться к художественной литературе, от которой он тогда отошел, занявшись религиозно-нравственными трактатами. Тургенев писал: "Милый и дорогой Лев Николаевич! Долго Вам не писал, ибо был и есьмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу, — и думать об этом нечего. Пишу же я Вам, собственно, чтобы скачать Вам, как я был рад быть Вашим современником, и чтобы выразить Вам мою последнюю, искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если б мог подумать, что просьба моя так па Вас подействует!! Я же человек конченый, — доктора даже не знают, как назвать мой недуг, Nevralgie stomacaie goulteuse. Ни ходить, ни есть, ни спать, — да что! Скучно даже повторять все это! Друг мои, великий писатель Русской земли — внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если Вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять Вас, Вашу жену, всех Ваших, не могу больше, устал". (Тургенев П. С. Поли. собр. соч. и писем в 28-ми т. Письма, т. 13, с. 180).

9 Суворин А. С. Дневник. Изд. Л. Д. Френкель. М,-П., 1923, с. 253.

10 Имеются в виду действия сыновей Толстого — Льва, Андрея, Ильи и Михаила, которые, не разделяя воззрений отца, противились его стремлению отказаться от прав собственности на свои сочинения.

11 Бычков С. П. Народно-героическая эпопея Л. Н. Толстого "Война и мир". М., 1949. с. 38. Примечание В. Ф. Булгакова.

13 Помни о смерти (лат.).

l3 Захарьин Григорий Антонович (1829 — 1897} — выдающийся русский врач-терапевт.

114 Кадеты — члены буржуазной конституционно-демократической партии, возникшей в России в 1908 г. и существовавшей до 1917 г. Выступая на словах против царизма, кадеты на деле сотрудничали с ним и выступали единым фронтом с черносотенцами против революции. Петрункевич Иван Ильич (1844 — 1928) — реакционный общественный деятель, один из руководителей кадетской партии.

15 Государственная дума — ограниченное в правах подобие парламента, которое царское правительство было вынуждено создать в ходе буржуазно-демократической революции 1905 — 1907 гг. Существовала с 1906 по 1917 гг.

16 Толстой писал об этом в 1905 г. в статье "Об общественном движении в России". См.: Толстой Л. Н., т. 36.

17 См.: Измайлов А. Литературный Олимп. М., 1911, с. 49.

18 Там же.

19 Трояновский Борис Сергеевич (1883 — 1951) — русский музыкант и композитор. Возглавлял оркестр народных инструментов.

20 Танеев Сергей Иванович (1856 — 1915) — выдающийся русский композитор, педагог, пианист и музыкальный деятель.

21 Игумнов Константин Николаевич (1873 — 1948) — пианист, профессор Московской консерватории, народный артист СССР.

22 Ландовска Ванда (1887 — 1959) — польская пианистка и музыкальный педагог.

23 Эрденко Михаил Гаврилович (1886 — 1940) — скрипач, профессор Московской и Киевской консерватории.

Толстой и дети

Впервые опубликовано в кн.: Булгаков Вал. Ф. О Толстом. Воспоминания и рассказы, Тула, 1964.

1 В 1859 г. Толстой основал в своем имения в Ясной Поляне школу для крестьянских детей и сам преподавал в пей. Школа существовала до 1862 г. Опыт школьной деятельности Толстого, освещенный в его журнале "Ясная Поляна" и в других статьях, является выдающимся вкладом в сокровищницу русской и мировой педагогики. Педагогические статьи Толстого см. в 8 т.

2 Накашидзе Илья Петрович (1866 — 1923) — грузинский публицист и литературный критик.

3 Сухотина Татьяна Михайловна (р. 1905, в замужестве — Альбертини). Ныне проживает в Италии.

4 Комиссаржевская Вера Федоровпа (1864 — 1910), выдающаяся драматическая актриса.

5 Речь идет о книге Даниэля Дефо "Робинзон Крузо" (1719).

6 Наживин Иван Федорович (1874 — 1940) — писатель и публицист, последователь учения Толстого. Впоследствии — белоэмигрант.

7 Жан Жак Руссо (1712 — 1778), французский философ.

8 Толстая Софья Андреевна (1900 — 1957) — внучка Л. Н. Толстого, в замужестве — Есенина. Впоследствии — директор Гос. Музея Л. Н. Толстого.

9 Толстой Илья Андреевич (1903 — 1965) — последние годы проживал в США.

10 Толстой Сергей Сергеевич (1897 — 1974).

11 Иван Львович Толстой (Ванечка, 1888 — 1895) — младший сын Толстого. Его смерть в семилетнем возрасте была пережита Толстым очень тяжело.

12 Николаев Сергей Дмитриевич (1861 — 1920) — литератор, публицист. По предложению Толстого перевел и издал в России сочинения американского экономиста и социолога Генри Джорджа. О С. Д. Николаеве см. в этой книге отдельный очерк.

13 Николаевы: Роман Сергеевич (р. 1897) и Валентна Сергеевич (p. 189S). В 1907 году Толстой занимался с ними по составленной пм самим программе.

14 Сергеенко Петр Алексеевич (1854 — 1930) — близкий знакомый Толстого и биограф писателя, автор книги "Как живет и работает Л. И. Толстой".

15 Эта встреча произошла 7 августа 1910 г., когда Толстой проводил гостившего у него В. Г. Короленко. В дневнике Толстого за этот день записано: "...Ездил верхом. Измок. Сушился у Сухшга-ных" (т. 58, с. 90). Сухипин Леонид Григорьевич — тульский врач, лечивший Толстых.

16 "На каждый день" — сборник изречений разных авторов, в том числе и Л. Н. Толстого, на моральные темы, Составлен Толстым в 1907 — 1910 гг. В полном виде опубликован в 1932 г, в Полн. собр, соч. Л. Н. Толстого, тт. 43 — 44.

Толстой и кино

Впервые напечатано в журн. "Искусство кино", I960, № 11.

1 Чуковский Корней Иванович (1882 — 1969) — писатель, поэт, литературовед, переводчик и критик. Автор широко известных книг для детей.

2 См.: Гольдензейзер А. Б. Вблизи Толстого. Т. II, М., 1923, с. 18.

3 Ханжонков Александр Алексеевич (1877 — 1945) — один из первых русских кинематографистов.

4 Дранков Александр Иосифович (1880 — ?) — основатель и владелец первой в России киностудии.

Уход и смерть Л. II. Толстого

Впервые напечатано в книге: Булгаков Вал. Ф. О Толстом Воспоминания и рассказы. Тула, 1964

1 Л. Н. Толстой находился в гостях у В. Г. Черткова в его имении "Отрадное" (село Мещерское, Подольского уезда, Московской губ.) с 12 по 23 июня 1910 г. 22 июня С. А. Толстая прислала ему телеграмму: "Умоляю приехать двадцать третьего".

2 См,: Булгаков Валентин. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. Дневник секретаря Л. Н. Толстого. М., 1960, с. 293.

3 23 июня 1910 г. Толстой записал в дневнике: "Нашел хуже, чем ожидал: истерика и раздражение. Нельзя описать". (Толстой Л. II., т. 58, с. 09).

4 Страхов Николай Николаевич (1828 — 189S) — философ-идеалист и литературный критик, близкий знакомый Толстого. Автор ряда статен о Толстом. С 1870 года почти каждое лето проводил в Ясной Поляне. Много переписывался с Толстым. (См.: Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. СПб., 1914).

5 Бирюков Павел Иванович (1860 — 1931) — друг Толстого, автор его четырехтомной биографии. Один из основателей издательства "Посредник", в 1886 — 1888 гг. его руководитель. О П. И. Бирюкове см. в этой книге отдельный очерк.

6 Намерение Толстого отказаться от прав собственности на свои сочинения встретило резкое сопротивление со стороны Софьи Андреевны, что причинило ему много страданий. 2 июня 1891 г. он записал в дневнике: "Очень тяжело мне от Сони. Все эти заботы о деньгах, имении, и это полное непонимание... У меня были скверные мысли уйти. Не надо. Надо терпеть". 27 июня; "Грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно. Кругом голодные, дикие, а мы... Стыдно, виноват мучительно". 14 июля: "Не понимает она, и не понимают дети, расходуя деньги, что каждый рубль, проживаемый ими и наживаемый книгами, есть страдание, позор мой. Позор пускай, но за что ослабление того действия, которое могла бы иметь проповедь истины!" (Толстой Л. Н., т. 52, с. 37, 44).

7 I. Rotnagi а V. Bulgakov. S. Tolstym. Pamatce D. Makovickeho. Lipt. Sv. Mikulas, 1946, s. 36.

8 В 1898 г. В. Чертков, высланный из России, начал в Лондоне бесцензурное издание сборников "Свободное слово" и газеты "Листки "Свободного слова", в которых проповедовалось религиозно-нравственное учение Толстого, помещались материалы, обличающие царское самодержавие. Сборники и "Листки "Свободного слова" выходили до 1909 г.

8 Кенворти Джон (1856 — 1907) — английский пастор, публицист, переводчик сочинений Л. Н. Толстого. Автор книги "Толстой. Его жизнь и труды" (Лондон — Ньюкастль, 1902). Находился в длительной переписке с Толстым.

10 Моод Эльмер (Алексей Францевич, 1858 — 1938) — литератор, публицист, переводчик сочинений Толстого на английский язык. Автор двухтомной биографии Толстого и ряда книг о нем. Многократно бывал в Ясной Поляне, переписывался с Толстым.

11 Сытин Иван Дмитриевич (1850 — 1934) — издатель, выпускавший, в числе других, дешевые книжки для простонародья.

12 Начиная с 1886 г., С. А. Толстая выпустила в свет восемь изданий собраний сочинений Л. Н. Толстого.

13 Письмо от 13 декабря 1897 г. См.: Толстой Л. Н., т. 88, с. 67-68.

14 Имеется в виду письмо Толстого в редакции иностранных газет, которое гласит: "Сим удостоверяю, что издание моего романа "Воскресение", в настоящее время выпускаемое в Англии по-русски В. Чертковым, печатается по самой полной, неискаженной цензурой и окончательно исправленной мною версии, которую я ему доставляю для этой цели, равно как и для издания в переводах на различных языках... Поэтому прошу смотреть на В. Черткова как на непосредственного моего уполномоченного в этом деле, пользующегося моим полным доверием, и относиться ко всяким относящимся к этому делу его заявлениям и объяснениям как к безусловно достоверным и точным" (См.: Толстой Л. Н., т. 72, с. 110 — 111).

Заявление было опубликовано Толстым в связи с многочисленными недоразумениями и претензиями, вызванными одновременным печатанием романа "Воскресение" в разных зарубежных изданиях.

Бриггс Вильям — англичанин, сотрудник В. Г. Черткова.

15 "Литературное наследство", т. 69, кн. 1. М., 1961, с. 554 — 555.

16 Т о л с т о й Л. Н., т. 88, с. 328. Подчеркнуто В. Ф. Булгаковым.

17 Т о л с т о й Л. Н., т. 58, с. 129. Подчеркнуто В. Ф, Булгаковым.

18 Т. е. о произведениях, написанных до 1881 года.

19 Письмо от 23 июня 1909 г. (см.: Толстой Л. Н., т. 89, с. 124). Речь в письме идет о споре между В. Г. Чертковым и С. А. Толстой за право первой публикации повести "Дьявол". С. А. Толстая намеревалась включить повесть в издававшееся ею Собрание сочинений Толстого, как произведение, написанное до 1881 г. Чертков же, основываясь на том, что повесть была закончена в 1890 г., считал, что она должна публиковаться безвозмездно в сборнике, посвященном 50-летию Литературного фонда. Льву Николаевичу этот спор был крайне неприятен.

20 Очерк не опубликован,

21 Лазурский В. Воспоминания о Толстом. М., 1911, с. 17.

22 Между прочим, "одноцентренным" называл Толстой также своего американского единомышленника — писателя и поэта Эрнеста Кросби. (Полное собрание сочинений, т. 88, с. 37). Примечание В, Ф. Булгакова.

23 В. Г. Чертков, происходивший из аристократического рода, в молодости служил в конно-гвардейском полку.

24 Шмидт Мария Александровна (1843 — 1911), бывшая классная дама Николаевского женского училища в Москве, друг Толстого и его единомышленница. О М. А. Шмидт см. в этой книге отдельный очерк.

25 Попов Сергей Михайлович (1887 — 1932) — последователь учения Л. Н. Толстого.

25 Трегубов Иван Михайлович (1858 — 1931) — последователь учения Л. Н. Толстого.

27 Шкарван Альберт Альбертович (1869 — 1929) — словак, единомышленник Толстого, автор нашумевшей книги "Мой отказ от военной службы. Записки военного врача". (Изд. "Свободное слово", Лондон, 1898). Об А. А. Шкарване см. в этой книге отдельный очерк.

28 Фельтен Николай Евгеньевич (1884 — 1940) — единомышленник Толстого, редактор издательства "Обновление". Был арестовал и судим за напечатание статьи Толстого "Не убий". О Н. Е. Фельтене см, в этой книге отдельный очерк.

29 Лесков Николаи Семенович (1831 — 1895), находился в переписке с Л. Н. Толстым.

30 Т о л с т о й Л. Н., т. 50, с. И.

31 Биограф Толстого Н. Н. Гусев по поводу этих слов замечает: "Толстой не мог так говорить про Черткова; так высказывался сын Толстого — Илья Львович, от которого мне самому приходилось слышать эти слова" ("Русская литература", 1966, JV" 4, с. 223).

32 Т о л с т о й Л. Н., т. 67, с. 205.

33 Т о л с т о й Л. Н., т. 88, с. 135.

34 Горький М. Собр. соч. в 30-ти т., Т. 22. М. — Л., 1933, с. 147.

35 Т о л с т о й Л. Н., т. 84, с. 399.

Письмо было вызвано продолжавшейся в семье распрей. В этом письме Толстой так объяснил причину разлада между ним и женой: "Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты на я, ни ты, — это наше совершенно противоположное понимание смысла и цели жизни. Всё в наших пониманиях жизни было прямо противоположно: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни — собственность, которую я считал грехом, а ты — необходимым условием жизни".

36 Письмо к Сергею Козакову (Бессмертнову) от 14 апреля 1910 г. (Толстой Л. Н., т. 81, с. 226).

37 Подробно о социальной основе семейной драмы Толстого см. во вступ. статье.

38 О семейной драме Толстого см.: С у х о т и н а-Т о л с т а я Т. Л. О смерти моего отца и об отдаленных причинах его ухода. — "Литературное наследство", т. 69, кв. 2, М., 1961, с. 244 — 285; Толстой С. Л. Очерки былого. Тула, 1965, с. 235 — 270; Т о л с т о й И. Л, Мои воспоминания. М., 1969, с. 250 — 266.

39 Неверно. Татьяна Львовна Толстая стояла вне "партий", старалась примирить отца с матерью.

40 Толстая Ольга Константиновна (урожд. Дитерихс, 1872 — 1951), первая жена сына Толстого — Андрея Львовича.

41 Сергеенко Алексей Петрович (Алеша, 1886 — 1961) — секретарь В. Г. Черткова, впоследствии литературовед, автор мемуаров о Л. Н. Толстом.

42 Толстой Л. Н., т. 58, с. 138.

43 Там же.

44 В. Г. Чертков перестал ездить в Ясную Поляну по настойчивому требованию С. А. Толстой,

45 Письмо от 14 июля 1910 г. Т о л с т о и Л. Н., т. 84, с, 400 — 401,

48 См. письмо Л. Н. Толстого к С. А. Толстой от 14 июля 1910 г. (Т о л с т о й Л. Н., т. 84, с. 398 — 399).

47 Сообщение о подчистке дневников оставляю, впрочем, на ответственности сделавшей мне его В. М. Феокритовой. Возможно, что невыгодные для жены Толстого упоминания о ней в дневнике только копировались па случай уничтожения их Софьей Андреевной. (Примечание В. Ф. Булгакова). Действительно никаких подчисток в дневниках Толстого не имеется.

48 То л стой Л. Н., т. 51, с. 45. Подчеркнуто В, Ф. Булгаковым.

49 О завещании Толстого подробно см. во вступ. статье.

50 Т. е. о приезде докторов и об их заключении. Примечание В. Ф. Булгакова.

51 Свидания между Толстым и Чертковым происходили тайн" во время прогулок по яснополянским лесам.

52 Имеется в виду "Объяснительная записка" к завещанию, составленная В. Г. Чертковым и подписанная Толстым 31 июля 1910 г. "Записка" содержит четыре пункта, поясняющих волю Толстого "относительно своих писаний". Согласно первому из них, все сочинения Толстого не должны составлять после его смерти ничьей частной собственности. Второй пункт предусматривает, чтобы все рукописи и бумаги были переданы В. Г. Черткову с тем, чтобы он издал из них то, что найдет желательным. Третий и четвертый устанавливают — в случае смерти указанного наследника — последующий порядок завещания и паследовапия писаний Толстого. См.: Т о л с т о й Л. Н., т. 82, с. 227 — 228.

53 Т о л с т о й Л. Н., т. 58, с. 83.

54 Сплетни большей частью исходили от проживавшей в доме Толстого переписчицы В. М. Феокритовой, тайно записывавшей всё, что при ней в запальчивости говорила Софья Андреевна. Эти "записки" с собственными прибавлениями она пересылала В. Г. Черткову и А. Б. Гольденвейзеру. Выписки из них направлялись, против его желания, Толстому. Они оказывали на него угнетающее действие. Толстой был крайне недоволен вмешательством посторонних лиц в его семейные дела, о чем он писал В. Г. Черткову: "Решать это дело должен я один в своей душе, перед богом, — я и пытаюсь это делать, всякое же чужое участие затрудняет эту работу" (Толстой Л. II., т. 89, с. 217).

55 Т о л с т о и Л. Н., т. 89, с. 198.

56 Письмо от 29 июля 1910 г. См.: Т о л с т о й Л. Н., т. 89, с. 197.

57 Лев Николаевич имел в виду Франциска Ассизского (Италия), религиозного деятеля XII в., проповедника воздержания и бедности. Примечание В. Ф. Булгакова.

58 Т о л с т о й Л. Н., т. 89, с. 200.

59 Там же, с. 201.

60 Противодействовать (франц.).

61 Т о л с т о й Л. Н., т. 89, с. 205.

62 Там же, с. 206.

63 Там же, с. 209.

61 Там же, с. 210.

66 Эти и другие слова, сказанные В. Г. Чертковым, упоминаются в его письме к С. А. Толстой от 6 сентября 1910 г. и приводятся и ответном письме С. А. Толстой к нему от 11 — 18 сентября 1910 г. См.: Толстой Л. Н., т. 58, с. 506 — 514.

66 Т о л с т о й Л. Н., т. 58, с. 508.

67 Там же, с. 599.

68 Т о л с т о и Л. Н., т. 89, с. 217 — 218.

69 Т о л с т о й Л. Н., т. 58, с. 138.

70 Позднее С. А. Толстая так объясняла свое поведение в эти дни: "Вокруг дорогого мне человека создана была атмосфера заговора, тайно получаемых и по прочтении обратно отправляемых писем и статей, таинственных посещений и свиданий в лесу для совершения актов, противных Льву Николаевичу по самому существу, по совершении которых он уже не мог спокойно смотреть в глаза ни мне, ни сыновьям, так как раньше никогда ничего от нас не скрывал, и это в нашей жизни была первая тайна, что было ему невыносимо. Когда я, чувствуя ее, спрашивала, не пишется ли завещание и зачем это скрывают от меня, мне отвечали отрицательно или молчала. Я верила этому. Значит, была другая тайна, о которой я не знала, и я переживала отчаяние, чувствуя постоянно, что против меня старательно восстанавливают моего мужа и что нас ждет ужасная роковая развязка. Лев Николаевич все чаще грозил уходом из дому, и эта угроза еще больше мучила меня и усиливала мое нервное, болезненное состояние" (Автобиография С. А. Толстой. "Начало", 1921, № 1, с. 165 — 166).

71 Здесь и ниже дневник А. Л. Толстой цитируется по неопубликованной рукописи, хранящейся в Отделе рукописей Государственного музея Л. Н. Толстого.

72 Разделяй и властвуй (лат.).

73 Т о л с т о й Л. Н., т. 82, с. 163.

74 Дневник В. М. Феокритовой не опубликован. Хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

75 Неопубликованному дневнику В. М. Феокритовой излишне и неподобающее внимание посвящают некоторые литературоведы, как например, редактор 58-го тома Полного собрания сочиненна Л. Н. Толстого. Примечание В. Ф. Булгакова,

76 Клечковский Маврикий Мечиславович (1868 — 1938).

77 См.: Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. М., 1960, с. 379 — 383.

78 Т о л с т о й Л. Н., т. 89, с. 220.

79 Запись от 6 октября. Толстой Л. Н., т. 58, с. 140.

80 В ответ на упрек В. Г. Черткова в его письме от 13 — 14 августа 1910 г., будто Толстой своим обещанием Софье Андреевне не видеться с Чертковым сам стеснил свою свободу, Толстой писал ему: "Согласен, что обещания никому, а особенно человеку в таком положении, в каком она теперь, не следует давать, но связывает меня теперь никак не обещание... а связывает меня просто жалость, сострадание, как я это испытал особенно сильно нынче и о чем писал вам. Положение ее очень тяжелое. Никто не может этого видеть и никто так сочувствовать ему" (т. 89, с. 206). По поводу же упрека, будто он уступил давлению Софьи Андреевны вопреки собственному мнению, Толстой писал: "Без преувеличения могу сказать, что признаю то, что случилось, необходимым и потому полезным для моей души. Думаю по крайней мере так в лучшие минуты. Как мне ни жалко лишиться личного общения с вами на время (верю, что на время), думаю, что это к лучшему" (Толстой Л. Н., т. 89, с. 207).

81 Досев Христо Федосиевич (1866 — 1919) — болгарин, единомышленник Толстого. Бывал в Ясной Поляне. Письмо В. Г. Черткова к Христо Досеву опубликовано в книге: Чертков В. Г. Уход Толстого. М., 1922, с. 16 — 24. О Христо Досеве см. в этой книге отдельный очерк.

82 Запись от 22 октября. Толстой Л. Н., т. 58, с. 142.

83 Письмо М. П. Новикову от 24 октября 1910 г. В письме говорится: "В связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом, обращаюсь к вам еще с следующей просьбой: если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли бы вы найти мне у вас в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату, так что вас с семьей я бы стеснял самую малость". (Толстой Л. Н., т. 82, с. 210-211).

84 Мысль о поездке в Новочеркасск к И. В. Денисенко возникла позднее, после того, как Толстой убедился в невозможности остаться в Шамордине, близ своей сестры Марии Николаевны.

85 Письмо от 28 октября 1910 г. Его полный текст: "Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми я поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жать в тех условиях роскоши, в которых жил и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.

Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твои приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем н был виноват перед тобой, так же, как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передан Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно. Сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому". (Толстой Л. Н., т. 84, с. 404).

86 Запись от 29 октября 1910 г. (Толстой Л. Н., т. 58, с. 125). Подробно о попытке С. А. Толстой к самоубийству см.: Булгаков И. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. М., 1967, с. 422 — 423. На следующий день Толстой писал Софье Андреевне: "Если ты но то, что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой шизик, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власта над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение". (Толстой Л. Н., т. 84, с. 407.)

87 Из Шамордина 30 — 31 октября Толстой писал Софье Андреевне: "Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня зке это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время, положении, а, главное, лечиться... Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, мепя я, главное, самое себя никто не может, кроме тебя самой". И далее: "Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это? (Т о л с т о й Л. Н., т. 84, с. 407 — 408).

88 В этом письме Толстой писал: "Главное, чтоб они (дети — А. Щ.) поняли и постарались внушить ей, что мпе с этими подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мной, как вздумывается, вечным контролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мпе человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, что такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что я желаю одного — свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё ее существо". (Т о л с т о й Л. Н., т. 82, с. 218).

89 Беркенгейм Григорий Моисеевич (1872 — 1919) — врач, близкий знакомый Толстого, Вместе с другими врачами находился в Астапове в дни болезни и кончины Толстого,

90 Астапово, ныне ст. Лев Толстой, — железнодорожная станция и районный центр Липецкой области, в 300 км юго-восточнее Москвы. В доме, где скончался Толстой, находится мемориальный музей.

А. Л. Толстая узнала о местонахождении отца ранее по телеграмме, посланной им 28 октября вечером в адрес Черткова из Козельска за условленной подписью "Николаев": "Ночуем Оптиной. Завтра Шаморднно. Адрес Подборки. Здоров" (Толстой Л. II., т. 82, с. 215). Одновременно Толстой отправил ей письмо: "Доехали, голубчик Саша, благополучно. Ах, если бы только у вас бы не было не очень неблагополучно... Стараюсь быть спокойным и должен признаться, что испытываю то же беспокойство, какое и всегда, ожидая всего тяжелого, но не испытываю того стыда, той неловкости, той несвободы, которую испытывал всегда дома". Толстой просил привезти ему начатую им книгу "Опыты" Монтэня, второй том "Братьев Карамазовых" Ф. М. Достоевского и роман Мопассана "Жизнь". См.: Т о л с т о й Л. Н., т. 82, с. 216.

91 В. Г. Чертков поехал в Астаново 1 ноября по вызову А. Л. Толстой, а также по получении оттуда телеграммы от Толстого: "Вчера захворал, пассажиры видели ослабевши шел с поезда. Боюсь огласки. Нынче лучше. Едем дальше. Примите меры. Известите. Николаев" (Т о л с т о й Л. Н., т. 89, с. 236).

В кругу семьи Л. Н. Толстого

Впервые напечатано в кв.: Булгаков Вал. Ф. О Толстом. Воспоминания и рассказы. Тула, 1964.

1 Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 295.

2 Андрюша — Андрей Львович, шестой сын Л. Н. Толстого.

3 Грузинский Алексей Евгеньевич {1858 — 1930) — литературовед, автор ряда исследований о творческой истории произведений Толстого.

4 Игумнова Юлия Ивановна (Жюли, 1871 — 1940) — подруга Татьяны Львовны. С 1899 по 1907 гг. помогала Л. Н. Толстому в переписке.

5 Старшая дочь А. С. Пушкина — Мария Александровна была с 1880 г. замужем за Леонидом Николаевичем Гартунгом (1832 — 1877), служившем в Туле в коннозаводском ведомстве. Толстой встречался с ней в Туле в 1870-х годах. Некоторые черты ее облика воплощены во внешнем портрете Анны Карениной. См.: Ш и фм а н А. Загадки одного портрета. — "Литературная Россия", 1976, № 1.

6 Дочь полковника Анна Степановна Пирогова (1837 — 1872), экономка в доме соседа Толстого — помещика Александра Николаевича Бибикова, в январе 1872 г., на почве ревности, бросилась под поезд. Некоторые обстоятельства жизни и смерти А. С. Пироговой послужили Толстому материалом для изображения жизни а гибели Анны Карениной.

7 Некоторые черты близких знакомых Толстого — тульского помещика Дмитрия Дмитриевича Оболенского (1844 — ?) и бывшего приятеля юности Толстого, московского чиновника Василия Степановича Перфильева (1826 — 1890) воплощены в образе Стивы Облонского в романе "Анна Каренина",

8 Шостак Анатолий Львович (1841 — 1914), дальний родственник С. А. Толстой, впоследствии черниговский губернатор. Один из эпизодов его приезда в молодости в Ясную Поляну послужил Толстому материалом для создания сцены изгнания К. Левиным из своего имения Васеньки Весловского.

9 Имеется в виду кратковременное платоническое увлечение С. А. Толстой в 1890-х годах композитором С. И. Танеевым, доставившее Л. Н. Толстому много тяжелых переживаний. См. об этом исследование Н. Н. Гусева "К истории семейной трагедии Толстого" ("Литературное наследство", т. 37 — 38, кн, 11. М., 1939, с. 674 — 697).

10 Урусов Леонид Дмитриевич (ум. в 1885 г.) — близкий знакомый Толстых. В 1876 — 1885 гг. тульский вице-губернатор.

11 "Дама с камелиями" (франц.).

12 Самарины Петр Федорович (1830 — 1901) и Юрий Федорович (1819 — 1876) — тульские дворяне, близкие знакомые Толстого.

13 См. письмо В. Ф. Булгакова к С. А. Толстой от 17 марта 1914 г, и ответ С. А. Толстой от того же числа в наст. изд. ("Письма С. А. Толстой к В. Ф. Булгакову").

14 Подробно об этом см. в наст, издании "Письма С. А. Толстой к В. Ф. Булгакову".

15 Лев Львович Толстой родился в 1869 г., скончался в 1945 г. на родине жены, в Швеции. Писатель, автор довести "Яша Поля-нов", рассказа "Прелюдия Шопена", очерков путешествия по Швеции, а также книги "Правда о моем отце". Сотрудник консервативной газеты "Новое время". При жизни отца проживал в собственном доме в Петербурге. — Примечание В. Ф. Булгакова.

16 "Октябристы" ("Союз 17 октября") — реакционная партия крупной буржуазии и помещиков. Существовала с 1905 по 1917 г.

17 Т. е. с сыном Алексея Степановича Хомякова (1804 — 1860).

18 Тогдашний военный министр, обвинявшийся не только в нераспорядительности, подкупности, но и в измене. Примечание В. Ф. Булгакова.

19 Андрей Львович Толстой родился в 1877 г., скончался в 1916 г. в Петербурге. Помещик, владелец имения Топтыково, Тульского уезда. Участник русско-японской войны. Одно время состоял чиновником особых поручений при тульском губернаторе. Примечание В. Ф. Булгакова.

20 Дмитрий Карамазов — персонаж романа Ф. М. Достоевского "Братья Карамазовы".

21 Романовы — члены царской фамилии. Михаил Александрович — брат Николая II; Андреи Владимирович — великий князь.

22 Волконский Николай Сергеевич (1753 — 1821) — дед Л. Н. Толстого по материнской линии, генерал от инфантерии, прототип кн. Николая Андреевича Болконского в романе "Война а мир".

23 Толстой Илья Андреевич (1757 — 1820) — дед Л. Н. Толстого по отцовской линии, бригадир, тайный советник, прототип графа Ильи Андреевича Ростова в романе "Война и мир".

24 Волконская Екатерина Дмитриевна (урожд. Трубецкая, 1749 — 1792) — бабушка Л. Н. Толстого.

25 Толстая Александра Андреевна (1817 — 1904) — двоюродная тетка Л. Н. Толстого, фрейлина.

26 Речь идет о несчастно сложившейся судьбе знакомого Т. Н. Толстого — помещика Ивана Петровича Борисова (1832 — 1871) 1 его жеды Надежды Афанасьевны, сестры поэта А. А. Фета. А. П. Борисов был долгие годы безнадежно влюблен в свою будущую жену, но вскоре после женитьбы она сошла с ума, Л. Н. Толстой сообщает об этом А. А. Толстой в письме от 12 октября 1859 г. :м.: Т о л с т о й Л. Н., т. 60, с. 311-312.

27 Илья Львович Толстой, родился в 1866 г., скончался в 1933 г. Помещик, владелец имения Мансурово в Калужской губ. Служащий Калужского земства. В качестве любителя занимался живописью и литературой. Оставил ценные воспоминания под заглавием "Моя жизнь". В 1914 году уехал в Америку, где занимался чтением лекции об отце а где скончался. — Примечание В. Ф. Булгакова.

См. мемуары И. Л. Толстого "Мои воспоминания". М., 1989.

28 Вертинский Александр Николаевич (1889 — 1967) — артист "страды, поэт и композитор.

29 Распятие (лат.).

30 Флигелем Кузминских называли а Ясной Поляне дом, где в ;вое время размещалась школа Л. Н. Толстого, В 1880 — 1900 гг. (десь часто в летнее время проживала семья Т. А. Кузминской — сестры С. А. Толстой. Б настоящее время здесь размещена музейная экспозиция.

31 Сергей Львович Толстой — старший сын Льва Николаевича, родился в 1863 г., скончался в 1947 г. в Москве. Окончил физико-математический факультет Московского университета. Помещик, владелец имения Никольское-Вяземское в Тульской губернии. Один из учредителей Музея Л. Н. Толстого в Москве (1911). После революции — сотрудник музыкального отдела Народного комиссариата по просвещению. Вокальный композитор. Автор ценных воспоминаний "Очерки былого" и нескольких работ об отце: "Л. Н. Толстой и музыка", "Мать и дед Л. Н. Толстого", "Федор Толстой — американец" и др. — Примечание В. Ф. Булгакова.

32 Из произведений С. Л. Толстого опубликованы "Двадцать семь шотландских песен", "Две бельгийские песни", "Индусские песни и танцы" и др. См.: Толстой С .Л. Очерки былого, Тула, 1975, с. 16.

33 Романов Николай Михайлович (1859 — 1918) — член царской фамилии, внук Николая I, писатель, историк. Толстой познакомился с ним в Крыму в 1901 г.

34 Романов Николай Николаевич (1856 — 1929) — двоюродный дядя Николая II.

35 Вероятно, Кузминский Дмитрий Александрович, сын А. М. и Т. А. Кузминских.

36 Штюрмер Борис Владимирович (1848 — 1917) — реакционный государственный деятель, монархист.

37 Толстой Николай Николаевич (1823 — 1860).

38 Толстая Мария Николаевна (рожд. Зубова, 1867 — 1939) — вторая жена" С. Л. Толстого,

39 Образ, способ (франц.).

40 Михаил Львович Толстой — родился в 1879 г., скончался в 1944 г. в Марокко. Помещик, владелец имения Чифировка в Тульской губернии. Участвовал прапорщиком в первой мировой войне, потом служил в санитарном поезде. Эмигрировал за границу в начале 1920-х годов. — Примечание В. Ф. Булгакова.

41 Татьяна Львовна Толстая, в замужестве Сухотина, — родилась в 1864 г., скончалась в 1950 г. в Италии, где проживала вместе с дочерью Татьяной, вышедшей замуж за итальянца Леонарда Альбертини. Занималась живописью под руководством И. Е. Репина и Н. А. Касаткина. Ей принадлежат: один из самых удачных портретов (рисунок) Л. Н. Толстого, интересные портреты М. Л. Толстой, С. И. Танеева, Н. Н. Страхова и др. работы. В 1923 — 24 гг. Т. Л. Сухотина состояла директором Гос. музея Л. Н. Толстого в Москве. Опубликовала книгу "Друзья и гости Ясной Поляны", биографию Толстого в письмах, дневник молодости. — Примечание В. Ф. Булгакова.

Сухотина (Альбертини) Татьяна Михайловна (р. 1905).

43 Христиания — впоследствии переименована в г. Осло.

44 Отрицание одежды, культивирующееся кое-где на Западе в интеллигентских кружках. — Примечание В. Ф. Булгакова.

45 Навязчивая идея (франц.).

46 Берс Степан Андреевич (1855 — 1910) — судебный деятель, автор "Воспоминаний о гр. Л. Н. Толстом" (Смоленск, 1894).

47 Оболенская Елизавета Валериаповна (1852 — 1935) — племянница Л. Н. Толстого.

43 Нагорнова Варвара Валериановна (1850 — 1921) — племянница Л. Н. Толстого.

49 Олсуфьева Елизавета Адамовна (1857 — 1898) — близкая знакомая семьи Толстых.

50 Кузминский Александр Михайлович (1843 — 1917) — судебный деятель; его жена — Татьяна Андреевна (рожд. Берс, 1846 — 1925), сестра С. А. Толстой.

61 Имеется в виду описание пения Наташи Ростовой в гостях у дядюшки (гл. 15-я первой части второго тома романа "Война и мир"). См.: Т о л с т о й Л. Н., т. 10, с. 262 — 270.

53 А. А. Фет написал эти стихи 2 августа 1877 года, гостя в имении Черемошня у друга молодости Л. Н. Толстого — Д. А. Дьякова (1823 — 1891). Поводом к их написанию послужило вдохновенное пение Т. А. Берс (Кузминской), которая исполнила в присутствии Фета несколько романсов. Позднее она описала этот памятный вечер: "В одно из майских воскресений в Черемошне собралось довольно много гостей..." После обеда, во время которого "Афанасий Афанасьевич оживлял весь стол рассказами", началась музыкальная часть вечера. Татьяна Андреевна пела, в том числе "Крошку" Булахова на слова Фета... "Было два часа ночи, когда мы разошлись. На другое утро, когда мы все сидели за чайным круглым столом, вошел Фет и за ним Марья Петровна с сияющей улыбкой. Они ночевали у нас. Афанасий Афанасьевич, поздоровавшись со старшими, подошел молча ко мне и положил около моей чашки исписанный листок бумаги, даже не белой, а как бы клочок серой бумаги.

— Это вам в память вчерашнего эдемского вечера.

Заглавие было "Опять". (Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Тула, 1976, с. 400). См. также: Фет А. А. Вечерние огни. М., 1971, с. 664 — 665. По воспоминаниям Кузминской, это было в мае 1866 г. Однако это неточно. Посылая стихотворение Л. Н. Толстому 3 августа 1877 г., Фет писал ему: "Посылаю вам вчера написанное стихотворение" (Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого). Описаннове Т. А. Кузмияской относится к другому, более позднему вечеру, проведенному ею в обществе А. А. Фета.

53 Воспоминания Т. А. Кузминской "Моя жизнь дома и в Ясной Поляне" были впервые изданы в 1908 г. В последующие годы книга многократно переиздавалась. Наиболее полное издание вышло в Туле, в Приокском книжном издательстве, в 1973 г. Повторено в 1976 г.

54 Булыгин Михаил Васильевич (1863 — 1941).

55 24 июня 1914 г. в Сараево член сербской террористической организации Принцип убил австрийского престолонаследника Франца Фердинанда. Этот акт послужил непосредственным поводом к началу первой мировой войны.

56 Имеется в виду германский император Вильгельм II — один из зачинщиков первой мировой войны.

57 Дора Федоровна Толстая (рожд. Вестерлунд, 1878 — 1938) — . жена сына Л. Н. Толстого — Льва Львовича.

68 "Ежедневники" С. А. Толстой хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

59 Берс Елизавета Андреевна (1843 — 1919) — старшая сестра С. А. Толстой.

60 С. А. Толстая скончалась 4 ноября 1919 г.

61 Постановление Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета от 10 июня 1921 г. гласит: "Усадьба Ясная Поляна, расположенная в Тульской губернии, Крапивенского уезда, с домом его и обстановкой, парком, фруктовым садом, лесом, посадками, пахотой, луговой, огородной и неудобной землей н надворными постройками является национальной собственностью РСФСР". (Цит. по сборн. "Ясная Поляна". Статьи и документы. М., 1942).

Письма С. А. Толстой к Вал. Ф. Булгакову

Впервые опубликовано в кн.: Булгаков Вал. Ф. О Толстом. Воспоминания и рассказы. Тула, 1964.

1 В 1914 г., в связи с началом первой мировой войны, группа единомышленников и последователей Толстого опубликовала пацифистское, антимилитаристское воззвание. Подписавшие его, в том числе В. Ф. Булгаков, были арестованы. В 1916 г. над ними состоялся суд, который их оправдал.

2 См. в наст. изд. очерк "Уход и смерть Л. Н. Толстого".

3 А. С. Суколенова.

4 Румянцев Семен Николаевич.

5 Чертков В. Г. Уход Толстого. М., Изд. "Голос Толстого", 1922.

6 Имеется в виду кн.: Булгаков Вал. Ф. У Л. Н. Толстого в последний год его жизни. М., 1911.

7 После кончины Толстого передовые круги русского общества подняли вопрос о приобретении у наследников государством усадьбы Ясная Поляна и превращении ее в общенациональный музей. Однако царское правительство, под давлением министра народного просвещения Л. О. Кассо и обер-прокурора святейшего синода Саблера, отказалось от этого предложения.

8 Имеется в виду спор С. А. Толстой с дочерью Александрой Львовной из-за права собственности на рукописи Л. Н. Толстого, хранившиеся в Историческом музее в Москве.

9 Речь идет о задуманном В. Г. Чертковым я А. Л. Толстой посмертном издании сочинений Л. Н. Толстого с целью выкупа у сыновей Льва Николаевича яснополянской земли для раздача ее местным крестьянам.

10 А. М. Хирьяков, по поручению В. Г. Черткова, занимался подготовкой к изданию сочинений Толстого.

11 Это мнение С. А. Толстой — отголосок недавней распри между нею и В. Г. Чертковым из-за литературного наследия Толстого, См. об этом в очерке "Уход и смерть Л. Н. Толстого".

12 После кончины Толстого, согласно его воле, земля была выкуплена у наследников и роздана яснополянским крестьянам.

13 Софья Андреевна имеет в виду Толстовский музей, который предполагалось создать на базе первой толстовской выставки, организованной в 1911 г. в Москве. Музей был создан в 1920 г.

14 М. И. Эрдели.

15 Пенсия была С. А. Толстой предоставлена после долгих хлопот и отказа правительства от приобретения Ясной Поляны в собственность государства.

16 С. А. Толстая продала Хамовнический дом Московскому городскому управлению.

17 Речь идет о продаже И. Д. Сытину остатков книг от последнего издания Собрания сочинений Л. Н. Толстого (1911 г.).

18 Д. П. Маковицкий.

19 В. М. Феокритова.

20 Имеются в виду спектакли местного драмкружка, созданного в доме В. Г. Черткова в Телятинках.

21 Речь идет о работе В. Ф. Булгакова по описанию яснополянской библиотеки Л. Н. Толстого.

22 Мать С. А. Толстой — Любовь Александровна Берс — скончалась в 1886 г. в Ялте и там погребена.

23 В Гаспре, в имении С. В. Паниной, в 1901 — 1902 гг. находился больной Л. Н. Толстой.

24 Чтобы предохранить тяжело больного Л. Н. Толстого от излишних волнений, С. А. Толстая, по совету врачей, не была допущена к нему во время его пребывания па ст. Астапово.

25 Татьяна Львовна Сухотина и ее дочь Татьяна Михайловна. 28 А. Н. Медведев — временный помощник В. Ф. Булгакова по описанию яснополянской библиотеки Л. II. Толстого.

27 Художник С. Н. Салтанов (1870 — 1917), страстно любивший Ясную Поляну, подолгу проживал там и создал серию талантливых пейзажей. Часть их находится в Москве, в Музее Л. Н. Толстого.

28 Горничная С. А. Толстой — В. И. Сидоркова.

29 Имеется в виду одобрительная рецензия В. Ф. Булгакова в газ. "Сибирская жизнь" (Томск) на книгу, составленную С. А. Толстой "Письма гр. Л. Н. Толстого к жене". М., 1913. В книгу, наряду с другими, вошли я письма Толстого периода семейного разлада и его ухода из Ясной Поляны.

30 С. А. Толстая составляла свою автобиографию для задуманного С. А. Венгеровым академического издания Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого. Издание не состоялось. Автобиография С. А. Толстой была напечатана в 1921 г. в журнале "Начало", № 1. Ред. и примеч. В. Спиридонова.

31 М. С. Сухотин.

32 А. П. Елисеев.

33 Т. е. временно, отдохнуть от работы.

34 Авдотья, яснополянская крестьянка, "людская кухарка".

35 Экономка П. А. Сидоркова.

36 Художник С. Н. Салтанов.

37 А. В. Толстая, жена Михаила Львовича.

38 Уезжая из Ясной Поляны, Софья Андреевна обыкновенно поручала мне распечатывать все получавшиеся в ее отсутствие на ее имя письма и сообщать ей краткое содержание. Примечание В. Ф. Булгакова.

39 А. Т. Кудрявцева.

40 С. А. Толстая имеет в виду семью своей сестры Т. А, Кузминской.

41 С. А. Толстая получала свою пенсию в Туле.

42 А. Т. Кудрявцева.

43 Андрей Львович Толстой.

44 Это письмо вызвано единственной, хотя и серьезной размолвкой, происшедшей между мною и Софьей Андреевной. Причиной размолвки были резкие и раздражительные отзывы Софьи Андреевны о Льве Николаевиче. Приводимое письмо написано в ответ на следующее мое письмо к Софье Андреевне, посланное ей в тот же день из комнаты в комнату:

"Многоуважаемая Софья Андреевна,

Работа по окончанию описания библиотеки, по-видимому, требует моего пребывания в Ясной Поляне. Ввиду этого, я позволил бы себе заявить вам, что согласен продолжать работу лишь в том случае, если бы вы стали смотреть на меня только как на работника, не касаясь ни взглядов моих, ни убеждений, как частного человека, ни отношения моего ко Льву Николаевичу. Ибо иначе я не могу не оставить за собой полной свободы возражения на все то, с чем, по совести, я не соглашаюсь и на что отвечать молчанием, которое бы принималось за согласие, я также не нахожу ДОСТОЙНЫМ.

Независимостью своих суждений и своего положения я дорожил я дорожу, и расставаться с нею ни при каких условиях не считаю возможным.

Покорно прошу не отказать уведомить меня об отношении вашем к этому письму,

Уважающий Вас Вал. Булгаков.

Письменный ответ Софьи Андреевны не удовлетворил меня, и я решил покинуть Ясную Поляну. Только вмешательство в этот инцидент и увещания добрейшей В. В. Нагорновой (племянницы Льва Николаевича, дочери его сестры Марии Николаевны Толстой) побудили меня изменить свое намерение и остаться. Первое время в наших отношениях с Софьей Андреевной чувствовалась некоторая принужденность, которая, однако, постепенно все сглаживалась и, наконец, совсем исчезла. Примечание В. Ф. Булгакова.

45 Нагорнова.

46 2 сентября 1910 г. в отсутствие Л. Н. Толстого, находившегося у дочери Т. А. Сухотиной в Кочетах, Софья Андреевна устроила в яснополянском доме молебен с водосвятием для изгнания "нечистого духа", каковой олицетворялся, в ее тогдашнем представлении, В. Г. Чертковым. Тогда же она убрала из кабинета Толстого портрет В. Г. Черткова.

47 Андрей Львович Толстой.

48 Александра Львовна Толстая.

49 В. М. Феокритова.

50 Д. Ф. Толстая (рожд. Вестерлунд), жена Л. Л. Толстого.

51 С. А. Толстая "робела", что при обилии гостей она не сможет их всех угостить и разместить как следует (обычная ее забота). Примечание В. Ф. Булгакова.

52 См. прим. 20.

53 А. Л. Толстой.

54 Кузнецк (ныне Новокузнецк, Кемеровской области) — родина В. Ф. Булгакова, куда он собирался переехать из Томска.

55 Имеется в виду поездка в новое имение А. Л. Толстой близ Тулы, приобретенное ею после продажи усадьбы в Телятинках и названное "Новая Поляна".

56 С. М. Беленький — переписчик Л. Н. Толстого и сотрудник В. Г. Черткова — привлекался к суду за распространение запрещенных сочинений Л. Н. Толстого. В наст. изд. ему посвящен отдельный очерк.

67 Мотька — М. П. Кузевич, жена В. В. Черткова, крестьянка дер. Ясенки, Тульской губ.

58 Имеется в виду поездка к С. Л. Толстому на день его рождения.

51 А. Л. Толстой служил в Петербурге в одном из учреждений министерства финансов.

60 Михаил Львович Толстой.

61 А. Л. Толстая служила в то время сестрой милосердия в действующей армии на Кавказе.

62 В начале войны В. Ф. Булгаков собирался добровольно отправиться на фронт санитаром.

63 Наряду с этим заявлением С. А. Толстой необходимо отметить, что она сама была искренне убежденной противницей войны вообще. Возможно, что она не находила удобным изъясняться иначе в письме, шедшем в тюрьму через жандармское управление. Примечание В. Ф. Булгакова.

61 В предполагавшемся процессе над авторами антивоенного воззвания.

65 Д. П. Маковицкий вместе с другими последователями Толстого подписал антивоенное воззвание и также находился в тюрьме.

66 Моя мать приезжала в Ясную Поляну из Сибири в отсутствие Софьи Андреевны, Примечание В. Ф. Булгакова.

67 "Делай, что должно..." (франц.),

68 Как раз около того времени Софья Андреевна, по решенаю сената, получила право, оспаривавшееся также ее дочерью А. Л. Толстой, на распоряжение рукописями Л. Н. Толстого, хранившимися в московском Историческом музее. Недовольная тем, что в свое время администрация Исторического музея оказала некоторое внимание притязаниям Александры Львовны, Софья Андреевна перенесла все рукописи на хранение в московский Румянцевский музей. Впоследствии между нею и дочерью было достигнуто соглашение по вопросу о праве и порядке обработки и использовании рукописей. (Примечание В. Ф. Булгакова), В настоящее время рукописи Л. Н. Толстого хранятся в Гос. музее Л. Н. Толстого.

69 Студент О. И. Денисенко, внучатый племянник Л. Н. Толстого, служил в одном санитарном отряде с А. Л. Толстой.

70 Т. Л. Сухотина с дочерью и гувернанткой.

71 М. С. Сухотин скончался 8 августа 1914 г.

72 Н. А. Лютецкая, сотрудница Гос. музея Л. Н. Толстого в Москве.

73 Л. Н. Толстой высоко ценил творчество А. П. Чехова. 8 августа 1895 г. Чехов впервые посетил его, после чего Толстой писал сыну, Льву Львовичу: "Чехов был у нас, и он понравился мне. Он очень даровит, и сердце у него, должно быть доброе" (Толстой Л. Н., т. 68, с. 158). В 1901 — 1902 гг. Чехов навещал больного Толстого а Крыму, в Гаспре. Толстой с интересом читал появлявшиеся произведения Чехова и о многих из них отзывался с большой похвалой. Из однажды отмеченных им тридцати лучших рассказов Чехова, пятнадцать он выделил, как "первый сорт" ("Детвора", "Хористка", "Беглец", "В суде", "Ванька", "Злоумышленник", "Спать хочется" и др.). Рассказ "Душечка" он издал со своим хвалебный предисловием в "Посреднике". Вместе с этим Толстой иногда упрекал Чехова в отсутствии религиозно-нравственного миросозерцания: "Такой большой талант, и во имя чего он писал?" (Гусев Н. Н. Два года с Толстым, М., 1973, с. 179).

74 Стихи В. Ф. Булгакова, написанные в тюрьме и посвященные матери, неизвестны.

75 Возможно, повесть М. Горького "Мать".

78 Имеется в виду стихотворение Н. А. Некрасова "Внимая ужасам войны" (1855 г.). В нем — след. строки:

То слезы бедных матерей! Им не забыть своих детей, Погибших на кровавой ниве, Как не поднять плакучей иве Своих поникнувших ветвей.

(Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 1. М., 1948, с. 148).

77 В последние годы своей жизни С. А, Толстая сделала несколько прекрасных альбомов с акварельными зарисовками (в натуральную величину) цветов, грибов и осенних листьев Ясной Поляны. Альбомы хранятся в Гос. музее Л. Н. Толстого в Москве и в Музее-усадьбе Ясная Поляна.

78 Ю. И. Шумилин.

79 12-е издание Собрания сочинений Л. II. Толстого в 20 томах. Вышло в свет в 1911 г.

80 Известно, что число 28 часто повторялось в жизни Льва Николаевича: он родился 28 августа 1828 г., ушел навсегда из Ясной Поляны 28 октября и т. д. Арест мой в Ясной Поляне за составление и распространение воззвания против войны, произведенный 28 октября 1914 г., совпал именно с днем и даже месяцем ухода Льва Николаевича в 1910 г. Примечание В. Ф. Булгакова.

81 Софья Андреевна и Сергей Львович Толстые, а затем и мать Булгакова, возбудили ходатайство о временном освобождении

В. Ф. Булгакова из тюрьмы под залог. Тульское жандармское управление отказало в этой просьбе,

82 Татьяна Михайловна (р. 1903 г.) и Александра Михайловна (р, 1905 г.) Толстые.

83 Речь идет о кратком путеводителе по Ясной Поляне, составленном С. Л. Толстым и А. Е. Грузинским, изданном Толстовским обществом в Москве.

84 Еще в последние годы жизни Л. Н. Толстого Софья Андреевна завела большие альбомы, в которые вклеивала вырезки газетных

статей и заметок о Толстом. Альбомы хранятся в Музее-усадьбе Ясная Поляна.

85 Статья Б. С. Бодяарского в газ. "Русские ведомости", 5 ноября 1916 г.

86 А. Л. Толстая состояла начальником санитарного транспорта на Западном фронте. Я, по выходе из тюрьмы и по окончании и марте 1916 г. "толстовского процесса" (закончившегося оправданием подсудимых) служил в отряде А. Л. Толстой в должности заведующего хозяйством базы. Примечание В. Ф. Булгакова.

87 Нагорнова.

88 II. Н. Ардепс,

89 Книга Де Лас-Каза "Мемориал острова св. Елены" служила Толстому одним из источников при изучении эпохи Наполеона I.

90 См. прим. 3.

91 Квитанции на получение денег за выполненную работу в хозяйстве Ясной Поляны.

92 Возможно, из очерков для будущей книги "Друзья и гости Ясной Поляны".

93 Врач Д. В. Никитин, друг семьи Толстых, служил на фронте в отряде А. Л. Толстой и был тяжело ранен.

94 С. А. Толстая имеет в виду мелкие неурядицы во взаимоотношениях с некоторыми представителями местной власти.

95 Я просил Софью Андреевну пожертвовать один экземпляр полного собрания сочинений Л. Н. Толстого для библиотеки издательской комиссии Московского Совета солдатских депутатов, ввиду проявлявшегося среди членов и сотрудников комиссии особого интереса к писаниям Толстого. Примечание В. Ф. Булгакова.

98 Сонюшка — С. А. Толстая (в замужестве — Есенина), внучка Л. Н. Толстого.

97 Толстые Иван, Владимир и Александра Михайловичи.

98 Д, А. Кузминский, племянник С. А. Толстой.

99 Серия сочинений Л. Н. Толстого, ранее запрещавшихся царской цензурой, изданная книгоиздательством "Задруга" с участием В. Ф. Булгакова.

100 Это был не единственный случай во время войны, когда дом и могилу Л. Н. Толстого посещали военные части в полном составе. Примечание В. Ф. Булгакова.

101 Воспоминания крестьянина М. П. Новикова о его последней встрече с Толстым в октябре 1910 г.

103 Советуя Толстому не уходить из дому, М. П. Новиков имел, главным образом, в виду ожидающие его трудности вне привычных условий яснополянского быта.

103 "Человеком становятся благодаря разуму. Но нет человека без сердца" (франц.).

104 Правление Толстовского общества в Москве, узнав о денежных затруднениях Софьи Андреевны, выслало ей авансом 3 000 рублей в счет денег, следуемых ей за продававшиеся в Толстовском музее издания, выпущенные в свое время Софьей Андреевной.

105 Литератор П. А. Сергеенко оказал большие услуги делу сохранения Яснополянского дома и усадьбы в тяжелое переходное время в 1918 — 1919 гг.

106 Софья Андреевна не знала, что я посетил вместе с П. А. Сергеенко управляющего делами Совета Народных Комиссаров В. Д. Бонч-Бруевича с целью ходатайствовать о возобновлении прекращенной после Октябрьской революции выдачи правительственной пенсии вдове Льва Николаевича. Благодаря сочувствию

B. Д. Бонч-Бруевича, ходатайство это увенчалось успехом и, по постановлению Совнаркома, выдача пенсии была продолжена. Примечание В. Ф. Булгакова,

Постановлением Совнаркома РСФСР от 30 марта 1918 г. усадьба Ясная Поляна была передана в пожизненное пользование

C. А. Толстой и ей была установлена постоянная пенсия.

107 Речь идет о конфискации помещичьей усадьбы быв. зятя Л. Н. Толстого — Н. Л. Оболенского, женившегося после смерти М, Л. Толстой на падчерице Татьяны Львовны — Н. М. Сухотиной.

108 Софья Андреевна имела в виду свою работу над мемуарами "Моя жизнь". Мемуары остались незавершенными. Хранятся в Отделе рукописей гос. музея Л. Н. Толстого.

109 Б у л г а к о в Вал. Ф. Лев Толстой в последний год его жизни. Изд. 2-е, М., "Задруга", 1918.




Подписывайтесь — и к вам будут приходить добрые мысли!
Марсель из Казани. «Истина освободит вас» (www.MARSEXX.ru).
Mein Kopf, или Мысли со смыслом! Дневник живого мыслителя. Предупреждение: искренность мысли зашкаливает!Количество подписчиков рассылки
Русский Христос — Лев Толстой. Поддержка на Истинном Пути Жизни, увещевание и обличение от Льва Толстого на каждый день.Количество подписчиков рассылки
Рубизнес для Гениев из России. Как, кому и где жить хорошо, а также правильные ответы на русские вопросы: «Что делать?», «Кто виноват?», и на самый общечеловеческий вопрос: «В чём смысл жизни?»Количество подписчиков рассылки

copyright
© 2003 — 2999 by MarsExX
www.marsexx.ru
e-mail: marsexxхyandex.ru